Брат и сестра

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Амфитеатров А. В., год: 1911
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Брат и сестра (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Александр Амфитеатров.

Брат и сестра.

Я подходил к Новому Иерусалиму {Известный русский монастырь (Московской губернии, при посаде Воскресенском).}. Путь - однообразный, пыльный проселок, брошенный, вместе с полдюжиной тихих деревушек, мелководною реченкой и несколькими лесистыми болотцами, на скучной равнине между Крюковым и Воскресенским - давно надоел глазам и утомил ноги; ремни дорожного мешка резали плечи. Хотелось одного: поскорее очутиться за лесистою линией горизонта, откуда так заманчиво льется глухой, таинственный вечерний звон уже недалекой, но еще невидимой обители.

За селом Дарна, с высокого берега низкой реченки, путник впервые видит на темнозеленом фоне широко разбежавшагося вправо и влево лесного моря золотую звездочку - вершину креста на новоиерусалимском соборе. Отсюда до монастыря рукой подать. Построенный на возвышенности, он с каждым вашим шагом точно плывет вам на встречу, как исполинская нарядная яхта.

На завтра было Вознесенье. В воскресенской жизни этот праздник отмечен двойным торжеством - крестным ходом и двухдневною ярмаркой. В посаде набрались поэтому не малые тысячи народа, и я с трудом нашел себе комнату для ночлега.

Было что поглядеть и послушать в живых, весело настроенных толпах, скопившихся у святых ворот монастыря. По пути в Воскресенск я удивлялся безлюдью сел, какие случилось мне проходить; идешь по иному, - ни души; только собаки бродят по тихим улицам, да и то такия смирные, молчаливые, словно от роду и не знали, что такое - лай. Оказывается, народ-то - вон он где!..

Под святыми воротами шла бойкая торговля образками, житиями святых, брошюрками с описанием монастыря, акафистами. Бабы сплошной стеной окружали прилавок, почти вырывая священный товар из рук продавцов-монахов. Один из них, пожилой, с умным насмешливым лицом, пытался действовать на своих ретивых покупательниц честью, - увещаниями, укоризненными взглядами; другой - молодой послушник, взволнованный, раскрасневшийся, - "лаялся", очевидно, глубоко и искренно ненавидя в эту минуту безобразную, наседающую со всех сторон, бабью орду. Из-под пролета ворот флегматически любовался этой свалкой иеромонах, раздаватель святой воды, большой красивый мужчина в ризах: его тоже осаждали, но он как-то сумел водворить порядок между своей паствою; толпа проходила мимо него строгою очередью, словно в турникете, и рука иеромонаха, вооруженная кропилом, поднималась и опускалась с машинальною мерностью.

Мужчины под святые ворота не лезли. Стоя и сидя поодаль, они смотрели на пеструю толчею желтых, красных, синих платочков, слушали бабий визг и руготню, смеялись и крепко острили. Ругани висело в воздухе более, чем достаточно, но, если вырывалось на свет белый из чьего-нибудь широко распущенного горла уж чрезмерно крепкое словцо, мужики его немедленно закрещивали; в этом выражалось уважение к кануну праздника: на завтра, после обеден, ругались уже без крестов. Кучки деревенской молодежи разсыпались по монастырской роще; должно быть им было весело: берега местного Иордана - реки Истры гремели смехом, шутками, бойкими окриками; иной раз зачиналась песня, но тотчас-же и обрывалась: надо полагать, певуны вспоминали про канун.

Когда стемнело, народ, переполнив и "странную", и гостиницы, и все ближайшие к обители частные дома, во множестве остался еще безприютным. Лощина между городом и монастырем усеялась спящими. В роще стало еще звончее и веселей. Народ гулял, как умел, справляя редкий день отдыха грубо и не слишком чистоплотно, может быть, но за то с полным чистосердечием и увлечением. Пьяных вовсе не было.

Я почти всю ночь пробродил по окрестностям Нового Иерусалима и пришел к ранней обедне усталый, с тяжелою головой. Запахи ладона, кумача, пота, масляных голов, переливавшиеся под громадным голубым шатром битком набитого народом храма, совсем меня одурманили, и я поспешил выбраться на монастырское кладбище, не слишком обширное и бедное памятниками. Подивившись чугунной плите над прахом некоего гвардии вахмистра Карпова, - этому воину, в момент его кончины, было, по эпитафии, всего сем лет от рождения, - я ушел в самую глубь кладбища, где, под сиренями, у старой могилы, покрытой двойной плитой, нашел себе неожиданно компаньона и собеседника. Это был старый, степенный мещанин из Москвы. По кладбищу он бродил с практической, но довольно невеселою целью: возмечтав со временем упокоить в Новом Иерусалиме свои грешные кости, он присматривал на этот случай местечко...

- Вот этак хорошо похорониться, - указал он мне, между разговором, - знатная плита, купецкая.

- Но, ведь под нею две могилы, - заметил я.

- Мы тоже на два местечка метим: себе и супруге; помру я, - Анна Порфирьевна меня похоронить; помрет она, - я ее; а потом наследники пускай накроют нас такой плитой; мы с супругой сорок годов жили - не ссорились, так, значит, и на том свете, чтобы неподалечку друг от друга.

Я одобрил затею старика.

- Это кого-же таких похоронили здесь? - говорил он, щуря старые глаза на плиту, - без очков-то я не очень...

Я прочитал. На плите была начерчена пространная эпитафия супружеской чете: интересного в ней ничего не было, кроме того, что жена пережила мужа всего тремя днями.

- Вероятно, померла какой-нибудь заразной болезнью, - предположил я.

- А, может быть, от горя? - возразил мне мещанин.

- И то может быть. Впрочем, я, кроме самоубийц, не видал людей, умиравших от горя...

- А я, на грех свой, видел... наказал Господь...

- Вот как? это любопытно.

видеть: мы московские мещане, приторговываем малость скобяным товаром, и, хоть времена теперь не такия, чтобы коммерческому человеку иметь большой профит, однако, благодаря Бога, на достатки не жалуемся. Имеем домик в Лефорговой; верхний этаж сдаем, внизу живем сами. Семья невеличка: я сам-друг со старухой, да племянница Гаша, - теперь уж на возрасте девка, а, когда приключилось все это, что я вам хочу рассказать, она была еще семи лет не дошедши. Детьми нас с Анной Порфирьевной Господь не благословил: вот мы себе эту Гашу от покойной своячены и приспособили - вроде как-бы в дочки. Шустрая девчонка: года три еще, - и надо замуж выдавать... Да! так верхний-то этаж мы сдаем. Жили у нас все благородные лица и все подолгу; последний жилец, учитель из гимназии с Разгуляя, десять годов занимал фатеру; так был доволен. Перевели его куда-то в губернию директором, остались мы без жильца. Наклевываются разные, - да смерть не охота отдавать незнакомым! кто его знает, какой человек? Я по старине живу: в свой дом неприятного человека не пущу; что мне за радость себя неволить?.. Хорошо-с. Ждем мы, пождем недельку - другую, - завертывает к нам участковый.

- У меня для тебя, говорит, Иван Самсоныч, жилица имеется. Хорошая: генеральская дочь... Желаешь?

- Зачем не желать, коли ваше высокоблагородие ручаетесь?

- За самого себя так не поручусь; я ее лет тридцать знаю, помню вот этакую от земли. Я, когда еще состоял в военной службе, был ординарцем у её отца.

- Как фамилия-то?

- Пестрядева, Анфиса Даниловна Пестрядева... Потолковали мы с господином участковым, водки выпили, а к вечеру он и самоё госпожу Пестрядеву привел смотреть фатеру. Видим: девица одинокая, немолодая, - коли не выжила еще бабьяго веку, то скоро выживет, - тихая, скромная; цену дает настоящую, претензий этих жилецких: то переделай, это перекрась, - не предъявляет; что долго думать то? Сдали квартиру.

Живет у нас барышня месяц, другой, как сурок в норе: ни она в гости, ни к ней гости. С прежними жильцами у нас и печки и лавочки были заведены: то мы у них, то они у нас, бывало, чаи разводим, а с этой и мы попервоначалу не сошлись. Не то, чтоб Анфиса Даниловна была горда: куда там! а неумелая какая-то, застенчивая. Надо полагать, в малых летах часто ей попадало от папеньки по затылку, - старик-то, сказывал участковый, куда крут был, - вот ее и одурило немножко, люди-то ей вроде как-бы страшны стали: не знай, что пожалеют, не знай, что обидят. Однако, мы подружились в скорости, - и по такому смешному случаю-с.

Есть в нашем переулке лавочник Демьянов; характером - собака сущая, а торгует всяким старьем; железный лом - так железный лом, тряпье - так тряпье, книженки - так книженки, - чем приведется. Вот-с и купил он как-то партию книг по случаю, свалил их у прилавка в куче. Идет мимо наша барышня, - а она была люта читать; видит книги, полюбопытствовала: что мол это у вас?.. можно посмотреть?.. Демьянов, как человек охальный, да на тот грех еще под хмелем маленько, на это ей с дерзостью:

- Смотри, коли грамотная.

Барышня поняла, что мужик не в себе, испугалась, хочет уйти из лавки, а Демьянов обрадовался, что на этакого Божьяго младенца попал, и ну куражиться.

- Эх ты, говорить, дама из Амстердама! нешто так покупательницы, ежели которые хорошия, поступают? Это что-же за модель? Книги ты у меня разворошила, а пользы я от тебя гроша не имею... Этак всякий с улицы будет в лавку лезть, да товар ворочать, - на вас и не напасешься!

И пошел, и пошел.

Я тем временем стоял через улицу, приторговывал малину у разносчика. Слышу я, как Демьянов пуще и пуще приходить в азарт, а барышня совсем сробела и со всякой кротостью представляет ему резоны. Она ему "вы", да "что вы", да "пожалуйста", а этакого буйвола нешто образованными словами проберешь? Не стерпела моя душа, перешел я через улицу.

- Барышня, говорю, ступайте себе спокойно домой; а ты, Потап Демьяныч, что озорничаешь? И чтобы мою жилицу обижать, того я тебе никак не дозволю.

Крепко мы с Демьяновым побранились, но с той поры барышню и мою Анну Порфирьевну водой не разольешь.

Прихожу как-то домой, а жена ко мне с новостью.

- Анфиса Даниловна гостя ждет. Братец к ней едеть на побывку.

- Это какой-же такой братец?

- Иван Данилович. Они состоят в Варшаве, в полку, а сюда в отпуск едут. Уж и рада-же Анфиса Даниловна! Господи!... только и слов: Ваня едет, да Ваня едеть...

Точно, что барышню стало и не узнать: веселая такая, даже как будто помолодела - глаза блестят, с щек желтизна сошла. Говорить без умолку, и все об этом самом Ване. Пречудные её рассказы были: то - как ей этот Ваня десяти лет, глаз подбил, то - как он маменькины часы разбил, а она на себя вину приняла, и ее, неповинную, высекли. И все такого-же сорта: Ваня что-нибудь набедокурить, а Анфиса в ответе. Порядочным баловнем ростили малого.

Явился, наконец, и Ваня, только не на радость Анфисе Даниловне. Обещал он приехать, а на самом-то деле его привезли. В отделку был готов бедняга! хоть заживо панихиду ему петь. Барышня сама чуть жива осталась, как увидала брата в таком состоянии:

- Да как-же я не знаю? да давно-ли ли болен? да отчего не писал?.. Как же ты служил, если ты нездоров?..

- Я уже полгода, как не на службе, - отвечает Ваня.

И оказались тут, господин, для нашей барышни беда и позор не малые. Иван Данилович любил в картишки поиграть, это Анфиса Даниловна говорила нам и раньше, - ну, наткнулся на какого-то шулера-немчика, тот его и обчистил. Иван Данилович отыгрываться, да отыгрываться; глядь, дошла очередь и до казенного ящика; ухнули в карман жулика какие-то библиотечные, что-ли, суммы... пустяковина, а пополнить-то их неоткуда; какой кредит у офицера, коли он одним жалованьем живет, да еще и от игры не прочь? Думал, думал Иван Данилович и додумался до греха: выпалил в себя из пистолета... Оставил записку товарищам, что, мол, так и так, не подумайте, друзья, что я подлец и вор, а одно мое несчастье, прошу простить мое увлечение, плачу за грех своей жизнью... Однако, выходили его, не дали покончиться. Дело замяли, потому что - где уж наказывать человека, коли он сам себя наказал, и, хоть не убился сразу, а все-таки жизнь свою сократил? Госпитальный доктор прямо сказал, что Пестрядеву и года не протянуть: легкия пуля ему попортила, видите-ли. Убрался он из полка, и поехал к сестре умирать.

ежели кто под мораль попадет, а второе - уж больно он сестрицу свою пренебрегал: помыкал ею хуже, чем горничной... Недели две, пока он был еще на ногах, куда ни шло, не очень командировал; а как слег в постель, да пошли доктора и лекарства, - задурил хуже бабы. "Анфиса, подай! Анфиса, принеси! Анфиса, воды! Анфиса, лекарство! Анфиса, поди на кухню, сама сделай бульон: кухарка не умеет... Анфиса, не смей уходить: мне одному скучно"... Беда! Горемычная барышня совсем с ног сбилась. И жалко-то ей брата до крайности, и растерялась-то она. Даже и лицо у ней как-то изменилось за это время: все она, бывало, как будто ждет, что на нее крикнуть или дадут ей подзатыльник, все спешит, торопится; сколько посуды она за болезнь брата перебила, - беда! потому что не было такой минуты, чтоб у ней руки не дрожали. Когда она спала, постичь не могу: Иван Данилович страдал безсонницей, и, бывало, как ни проснешься ночью, звенит у них в квартире колокольчик, - значит, больной требует к себе сестру.

Видал я их вместе. Уродует эта чахотка человека: сам он не свой становится; и не хочет злиться, а злится из-за всякой малости; и не хочет обижаться, а обижается, слезы сами текут из глаз. Так вот и Иван Данилович был сам в себе не волен; ругал он сестру походя, при мне однажды пустил в нее чашкой... даже мне вчуже совестно стало. А Анфиса - как каменная, хоть бы глазом мигнул. Он лается, а она подушки поправляет; дерется, а она лекарство наливает. Вот, ведь, и робкая, и застенчивая какая была, а, когда надо стало, объявила свой настоящий характер.

Всегда она очень любила брата, но - чем он особенно ее растрогал, так это своей историей с полком. Когда она стала упрекать брата, что он не пожалел себя, что вместо того, чтобы стреляться, он-бы лучше прислал ей депешу, а она-бы ему выслала деньги, Иван Данилович сказал:

- Хорошо. Прислала-бы ты деньги, выручила-бы на этот раз, а завтра попался бы мне другой Феркель, и опять вышла-бы та же штука. Я свою проклятую натуру знаю. Потому и не дал тебе знать. Я так решил, что теперь я вор по несчастию, а если у тебя начну деньги тянуть, так буду вор-подлец, с расчетом, да и брать-то у тебя, Фиса, деньги - все равно, что снимать суму с нищого.

Этими словами он ее и пронзил. Трогательно ей стало, как это брат жизни не пожалел, а ее не захотел обидеть.

Умер Иван Данилович. Что тут, сударь, с барышней делалось - не перескажешь! Поседела совсем, не плакала, а ревела-с... вот вроде, как коровы ревут, когда в поле кровь найдут! - и все без слезы, один крик. Больше всего она проклинала себя, что "проспала Ваню": умер-то он, изволите видеть, ночью, никто и не слыхал... Вошла Анфиса Даниловна утром к нему в комнату, а он уже холодный. Она так и повалилась около постели. И совсем напрасно она себя на этот счет тревожила: лицо у покойника было такое мирное, покойное, - Должно быть, легко, пожалуй, даже, что и во сне умер. Месяц, другой - не утишается Анфиса Даниловна. Комнату эту, где Иван Данилович умер, так и оставила, как при нем: стула в ней не переменила; сама ее и убирала, и подметала, и стирала пыль с вещей и книг; прислуге войти в "Ванин кабинет" Боже сохрани, - кротка-кротка барышня, а тут, ой-ой, как бушевала!.. Во время болезни покойного, она взяла себе привычку сидеть у дверей его кабинета. Тут и кресло себе поставила, и рабочий столик. Сидит бывало, читает или шьет; брат позвонит - она тут, как тут. Теперь звонить было некому, но она привычки своей не прекратила, и стало это кресло самым любимым её местом в квартире. Моя Анна Порфирьевна часто заходила ее проведать. Заметила она, что барышня от тоски желтеет, тает день-ото-дня.

- Вы бы, - говорит, - Анфиса Даниловна, доктора позвали: вы больны.

- Нет, Анна Порфирьевна, я здорова всем, только сердце у меня неспокойное. Как ночь, так оно у меня и начнет дрожать, точно осиновый лист. Дрожит, дрожить... аж душно мне от этого станет, и испарина по всему телу...

- Какое-же это здоровье?! Нет, вы полечитесь...

Доктор назвал болезнь Анфисы Даниловны каким-то мудреным словом. А она в то время так извелась, что когда доктор вышел от нея, я потихоньку зазвал его к себе.

- Что, - говорю, - почтенный, очень плоха наша жилица? Насчет Ваганькова кладбища вы как полагаете?

- Нет, - отвечает, - с её болезнью иной раз сто лет живут, а иной раз и не увидишь, как умирают. В сердце у ней большие неправильности. Вы ее берегите, чтоб она не волновалась, не пугалась... Вот брата она очень любила: хорошо-бы ее развлечь, а то она только о покойнике и думает, а думы эти болезнь её усиливают.

Стали мы барышню развлекать, однако, она на наши развлечения не поддавалась; засела дома - и никуда ни ногой... Впрочем, на мои именины пришла к нам честь-честью, поздравила меня, уселась чай пить. Сидим, беседуем, только вдруг, над головою - топ! топ! топ!.. А наша столовая как раз приходится под покойниковой комнатой.

Как вскрикнет наша барышня, как затрепещется! чашку оттолкнула, сорвалась с места.

- Вот, кричит, вот... вы меня зовете из дому: видите, уйти нельзя, - уже кто-то вошел, распоряжается...

Лицо стало багровое, глаза выскочить хотят - совсем не Анфиса Даниловна, а точно покойный Иван Данилович. когда приходил в гнев.

Побежала она к себе на верх, а я за нею, так как вижу, что женщина вне себя, и если найдет прислугу в кабинете, не обойтись делу без скандала и мирового. Входить в квартиру - по черной лестнице: кухарки нет, и слышно, как она во дворе с соседским дворником ругается через забор. А тем временем в покойниковой комнате - трр!.. что-то грохнуло. Анфиса Даниловна побежала туда, как львица какая-нибудь... а я остался, - и только что она за дверью скрылась, как из кабинета, за её хвостом, что называется, шмыг наша Гашка. Я так и обмер: ну, - думаю, - заметить Анфиса Даниловна, кто у нея там орудовал, во веки не простит!.. Беги, - говорю, - скорей, постреленок, пока не поймали! А Анфиса Даниловна в ту-же минуту зовет меня.

- Иван Самсонович! пожалуйте сюда.

Вошел я в кабинет: чистота, порядок, портрет покойного на стене... любоваться можно! Анфиса Даниловна стоит среди комнаты бледная, руками разводит...

- Здесь, - говорит, - никого нет, Иван Самсонович.

- Точно так, - говорю, - Анфиса Даниловна.

- А между тем, Иван Самсонович, посмотрите: стул опрокинут, карандаш на полу, бумаги разбросаны... Я этого не понимаю...

- И я тоже-с.

Постояла она этак, постояла, покачала головой, пожевала губами, да вдруг - на колени перед образом, и давай класть поклоны. Я вижу, что человек молится, - зачем-же ему мешать?.. Вышел тихонько.

- Зачем тебя туда, ненужная, занесло?

- Да мне, дяденька, любопытно было, отчего Анфиса Даниловна никого не пускает в Иван Данилычеву комнату. Я и забралась, а, как услыхала, что вы идете, испугалась и спряталась за шкаф. Анфиса Даниловна меня не заметили, я у них за спиной выскочила за дверь, да вам и попалась...

И что-же, сударь? Ведь, вот, кажись, пустяки это сущие, - однако, из-за пустяков этих пропала наша Анфиса Даниловна! Вообразилось ей, что это сам покойник приходил с того света в свой кабинет.

Э, думаю, с такими мыслями в голове ты, матушка, пожалуй, еще и в Преображенскую больницу угодишь...

- Анфиса Даниловна! - говорю, - голубушка! Статочное-ли вы дело говорите? Иван Данилович ваш теперь со духи праведны скончавшеся, а вы его заставляете скитаться по земле, как стен какую-нибудь. Это только ежели кто в смертельном грехе помрет, или сам на себя руки наложит, или опойца - так точно, того земля не принимает, потому анафема проклят во веки веков, а братец отошли во всем аккуратно, благородно, по чину... Да уж, коли у вас такое смятение чувств от этого случая произошло, так позвольте, я вам признаюсь, как было дело...

Разсказал. Она только улыбнулась.

Мне сам брат сказал, что это он был... Я его теперь каждую ночь вижу во сне.

Жутковато мне стало.

- Как-же это-с?... - спрашиваю.

- Как засну, так он и встанет перед глазами. Сердитый он был в тот раз... Ты, говорит, ушла, а я без тебя скучал... ты не думай, что если я помер, так уж и нет меня: я всегда около тебя...

- Что насчет Гаши я вам сказал, - тому верьте-с, а вот что покойников вы видите во сне, - это нехорошо.

- Нет, не то что к смерти...

- Уж поверьте, что так, Иван Семенович!.. У нас был с ним разговор. Я спрашиваю: Ваня! скоро я умру?.. А он мне в ответ язык показал... и потом уж другое начало сниться...

И так она внятно выговорила все эти слова, что я даже по углам озираться стал, - неравно Иван Данилович и мне язык откуда нибудь покажет...

с ней! а ребятам утешение: лазят по ней, как белчата. Я ее раза три рубить собирался, да то ребята упросят, то жена, то Анфиса Даниловна: покойник очень эту березу одобрял, - сучья-то прямо в окна ему упирались... Ну, и то сказать, дерево при доме, ежели на случай пожара, куда хорошо!.. Пожалел я березу - на свою голову.

В конце мая присылает Анфиса Даниловна нам письмо с кухаркою. Добрые, мол, хозяева! навестите меня, потому что сегодня день моего рождения, и проводить его мне одной очень грустно. Приходите, пожалуйста, поэтому обедать...

Отправились мы с Анютой. Я с того разговора, как вам передал, не видался с Анфисой Даниловной. Переменилась-таки она! И не то, чтобы похудела или пожелтела, - уж больше худеть и желтеть, как после братниной смерти, ей было нельзя, - а как-то поглупело у ней лицо. Вот видели у святых врат блаженненькие сидят, милостыни просят? Так на них стало похоже. Мы говорим с нею, а она - и не разберешь - слушает или не слушает... улыбается, глаза - то в одну точку уставит, как бык на прясло, то - и не догадаешься, куда она их правит: знай - перебегает без толку взглядом с вещи на вещь. У меня дядя запоем пил, так у него точно такой же взгляд бывал, когда ему черти начинали мерещиться!.. И никогда у нея прежде не было этой манеры рот разевать; а теперь, - чуть замолчит, да задумается, - глядь, челюсть и отвисла... Смотрю я на нее - чуть не плачу: такая берет меня жалость! девица-то уж больно хорошого нрава была!

Пообедали мы честь честью, - потом перешли в гостиную, Анфиса Даниловна с Анной Порфирьевной плетут бабьи разговоры, а я по комнате хожу, делаю моцион; такая уж у меня привычка, чтобы прохаживаться, поевши. Пощупал я ручку на двери в распроклятый этот кабинет: заперто. То-то! - думаю, - так-то лучше: сны снами, а запираться не мешает: тогда, пожалуй, не будут и стулья опрокидываться, и карандаши падать со стола...

Но только, что я это подумал, слышу, что за дверью как будто шорох какой-то, - не то шепчутся, не то смеются... Я и сообразить не успел, в чем дело, как вдруг в кабинете - звонок, да порывистый такой, с раскатом, точь в точь, как покойник звонил... Меня, знаете, так и отшибло от двери, а Анфиса Даниловна вскочила с места:

вздулись, как веревки.

А звонок вдругорядь... в третий раз... потом - бух о дверь! словно с сердцем бросили его; звякнул и замолчал.

Как вскрикнет наша барышня:

- Ваня!.. иду!.. сейчас!.. Ваня!..

потом: умерла, царство ей небесное, как раз тою самою мудреной болезнью, что доктор нас предупреждал...

Горько нам было потерять Анфису Даниловну, а особенно горько, что опять-таки не кто другой в её смертном часе виноват, как наша Гашка. Забрались они с таким-же сорванцом соседским мальчишкой по березе до самого покойникова окна. А Анфиса Даниловна, как проветривала с утра комнату, так и оставила окно открытым. Гашку и осенило: сём-ка влезем!.. Влезли. Попался им на глаза колокольчик: давай, испугаем наших! - и ну звонить. Точно, что испугали, - могу сказать!

Никогда я свою Гашку пальцем не трогал, по тут, надо признаться, выдрал. До сего времени помнит. Потому, помилуйте! она, конечно, дурного в уме не имела, - однакоже, какой грех произошел через нее!... Я свою Гашку люблю до страсти, и все безпокоюсь насчет этой её истории, то есть в смыслах возмездия-с... И хоть приходский наш батюшка очень урезонивал меня: какое же тебе возмездие, ежели тут - видимый перст Провидения? - однако, я как-то... того!.. и посейчас в сомнении. Поэтому, я и охоч рассказывать свою беду добрым людям, кто не скучает слушать, хоть рассказывать-то ее, пожалуй, и не очень гоже: мало-ль, что другой подумает? Что-же делать, коли у меня душа говорит, и совесть ободрения просит?.. Мы люди темные: где нам в одиночку разобраться с собою? На миру-то оно виднее: что - перст, что - не перст...



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница