Хуторянка

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Данилевский Г. П., год: 1853
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Хуторянка (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Слобожане. Малороссийские рассказы

IV. ХУТОРЯНКА.

Цареборисово, сотенный городок старинной слобожанщины, основан выходцами из черкасов, как называли в былые времена воинственное племя приднепровских островитян, живописную и шумную вольницу, огненною рекой прошедших по равнине степей запорожцев. Этот городок построен при царе, давшем ему свое живописное в истории века имя, и некогда ознаменовался рядом мужественных стычек с татарами, жаловавшими на плодоносные прибрежья Донца. Теперь этот городок - небольшая вольная слободка, подобно соседям своим, Салтаву, Балакисе, Лиману и Славянцам, пережившая блестящую эпоху подвигов, во имя родного царя, на родине своих полков и полковников. Старинная деревянная церковь с почерневшею колокольней, ряды беленьких мазанок, фруктовые садики, тыквы, вьющияся по заборам, с кружевными лентами дикой миранды, звуки запоздалых на пастбище стад, крик филина на старом здании сельского правления, и под-вечер песня чернобровой дивчины, - вот все, что осталось от сотенного городка. Зато окрестности Цареборисова представляют прекрасные виды. Донец, с нагорной или крымской стороны, усеянный меловыми, сталеобразными утесами, дикими и обнаженными, как причудливая развалина древних замков, резко оттеняет свой левый, низменный луговой берег, далеко убегающий от правого, с своими вековыми, дубовыми лесами, светлыми озерами, болотами, полными дичи, и длинною вереницею сел, пашень, винниц и водяных мельниц, с грохотом вращающих свои тяжелые маховики. По этому-то левому берегу, часов около двух пополудни, пробиралась однажды высокая, пузатая хуторянская бричка, направляясь к Цареборисовскому перевозу. Недалеко от Поплеванковской пустыни, лепясь по окраине лесистого берега, бричка ехала-ехала, кудахтала-кудахтала на толчках кочковатого проселка и вдруг, совершенно неожиданно, разсыпалась... Кучер с козлами отъехал вперед, а сидевший в бричке господин остался с кузовом середи дороги, как утлая раковина, выкинутая на берег волною. Вышед из брички, проезжий стал ходить около кузова, смотрел-смотрел и решил, что лучше всего оставить бричку в покое...

- Странная вещь! - заметил кучер, стоя с заложенными руками около козел: - и отчего это она разсыпалась?

Проезжий, молодой, белокурый паныч, в клетчатой фуражке, с обнаженною шеей и румяными щеками, говорил о ненадежности брички напрасно, потому что прежде, нежели сесть в эту бричку, он совершил над нею обычный в отношении всех хуторянских бричек маневр. Именно, когда на ближней станции он послал о себе весть старому знакомому пану, и старый знакомый пан, проживавший по близости, послал эту бричку и приглашение заехать к нему, - паныч взял бричку за колесо и за дышло и покачнул ее несколько раз. Бричка издала несколько протяжных звуков, точно у нея был скрытый музыкальный механизм, но оказалась благонадежною. Благонадежною она оказывалась постоянно, и у самого пана, который с утра до ночи разъезжал в ней, гонимый множеством хозяйственных и коммерческих предприятий. И в самом деле, сегодня подвижной панок появлялся в бричке в Юшковых буераках, а завтра уже его видели в Елабановке; сегодня он занимал деньги за десять процентов в Певунихе, а завтра отдавал те же деньги, за три процента, в Засорихе, - и от его собственного хутора, вплоть до Поплеванковской пустыни, панка все знали и уважали. В бричке этой он и спал, и одевался, и брился, и в карты от скуки сам с собой играл, - и вдруг эта бричка совершенно неожиданно развалилась! Кучер первый вышел из остолбенения. Предложив панычу под-верх коренного, он оседлал этого коренного армяком и объявил, что до хутора пана осталось всего семь верст и что паныч туда доедет за-светло, а ему надо остаться сторожить панскую бричку. Нечего делать! Согласился паныч и поехал. Но не миновал паныч и двух верст, как конь остановился и решительно отказался идти дальше. Чего не делал паныч, и шпорил его, и стегал хворостиной, и поощрял словами, ничто не помогало! Сидел-сидел паныч на косматой лошаденке и решил слезть. Держась за уздечку, он сел на траве и стал поджидать, пока коварный зверь образумится. Но солнце переклонилось уже на запад, воздух остыл, тени от кустов и деревьев вытянулись далеко-далеко, а коварный зверь и не думал образумливаться. Вот из ближней, скрытой за холмами, слободки полетели мерные и громкие звуки вечерняго благовеста. Вечер близился. Что тут было делать? Паныч подумал и решился еще попытать судьбы. Вспрыгнул снова на коня и дал ему шпоры. Но каково же было изумление паныча, когда. опустив глаза, он увидел, что уздечка на коне развязалась и, во время его прыжка, свалилась на траву. Паныч обомлел и ухватился за гриву. Конь замахал хвостом, подпрыгнул раза два и, забирая карьеру, понесся во весь дух. Ничто не помогало, - ни пинки, ни угрозы! Паныч болтался почти на шее коня и в ужасе видел, как мелькали мимо него кусты и деревья. Ничто не помогало! И вот, видит паныч, конь летит уже не прямо, а влево, по дорожке на село, где проживала знакомая ену панни, задорная и суровая панни, с целою кучей сынов и дочек. Что за сцена ожидала его, что за сцена! Вот, конь вбегает на широкий двор, индейки кавкают и петухи кричат, все это приветствует его, дети с шумом окружают коня и кричать: "А отчего это, дядя, ты держишься за гриву, и картуз у тебя, дядя, съехал на затылок?"

И все окна домика разом отворяются, и во всех окнах домика разом появляются насмешливые лица барышень. О, ужас! ужас! Спасите, спасите его! и спасение приходит, - приходит совершенно неожиданно. Не успел паныч и опомниться, как злобный зверь, летя через поляну ржи, сделал какой-то особенно отчаянный скачок, и паныч стремглав полетел в колосья ржи. Оправившись от падения, паныч взглянул вдаль дороги: конь летел по отдаленному косогору, преследуемый стаей пастушьих собак, и ветер играл его хвостом и гривою. "Ну, теперь уж сосед пусть не прогневается! - сказал паныч, отирая землю с колен и рукавов: - а я, должно быть, уж не попаду к нему теперь!" Сказал это паныч и сел отдохнуть на кургане. Вдали, спускаясь к лесистой балке, раздался скрип колес, и тяжелый слобожанский воз показался на дороге.

- Где тут проехать на Цареборисово, на Поплеванковскую пустынь? - спросил паныч, сидя на кургане, когда воз с широкоплечим батраком поравнялся с ним.

- Не скажу! - заметил батрак, лежа на животе на куче мешков.

- Не скажу! - снова заметил батрак... Паныч смерил его глазами.

- Отчего же ты не скажешь? - спросил он с неудовольствием.

- Не скажу! - заметил, зевая, батрак и, не изменяя своего положения, отъехал далее.

Не долго ждал опять паныч. Вдали, под осиновым леском, поднялось облако пыли, и к кургану подъехал новенький тарантасик, запряженный четвернею бурых в мыле коней. Из тарантасика выглянул господин пожилыхь лет, как говорится, узнавший-таки на своем веку, что такое порох и что такое бури, в голубой венгерке, алой ермолке и с витою трубкою в зубах.

Паныч также приподнял картуз и ответил: "Вдадимир Авдеич Торба!"

- Не знаю! - заметил господин из тарантасика и стал набивать трубку. Затянувшись и пустив облака дыму, он снова обратился к панычу:

- А вы не курите?

- Нет.

- Позвольте узнать, - спросил паныч в свой черед: - где тут проехать на Цареборисово?

- А разве вы туда едете? - сиросил проезжий, раскуривая трубку и наматывая завязку на кисет.

- Туда...

- Верно покупать что-нибудь?

- А кто там такой живет?

- Один знакомый помещик, около Поплеванковской пустоши.

- Старик помещик? - спросил, усаживаясь в тарантасике, проезжий.

- Нет, не старик, а так - будет средних лет.

Паныч отказался от удовольствия заехать к Перепелкиной Тавифе Павловне, и тарантасик, тронувшись с места, закурил снова пылью и скрылся из виду.

- "Этакой народ, - заметил паныч: - спрашиваешь грабли, а он тебе тычет куму! - и прибавил печально: - ведь этак, пожалуй, и заночуешь в поле!" Подумал это паныч и хотел идти, как из золотоусой, головатой пшеницы поднялся перед ним, очевидно спавший до того времени, незнакомец, в отставном полувоенном сюртуке, низенький, круглый и вообще похожий на боченок на двух наперстках, господин с таким всселым и добрым лицом, с такими сладкими, заплывшими глазками и медноцветным носом, что когда, ставшй перед панычем, он произнес: "Желаю здравствовать!" - паныч пожелал ему того же и, почувствовав к нему сразу влечение, спросил, кого он имеет счастие видеть в такой пустыне.

- Ну, душка, - ответил, переваливаясь, боченок: - тут еще нет большого счастья - видеть мепя в пустыне! А скажу вам прямо, что я - отставной брантмейстер Кирик Андреич Дуля... Произнеся последния слова, шутник-боченок улыбнулся и сделал рукою то, что сказал. Паныч не мог также не улыбнуться и еще более почувствовал к нему влечения.

- Что же вы смотрите? - спросил кубарь: - кругловат? А это, душенька, очень хорошо на старости; я же надеюсь, что вы не откажете завернуть ко мне на хутор и выпить рюмочку. - Паныч сказал, что рюмочку он редко пьет, но зайти на хутор зайдет, потому что страшно устал.

- Владимир Авдеич! - ответил паныч.

- Очень рад, Владимир Авдеич, - заметил кубарь, переваливаясь: - очень рад познакошитьея с таким приятным человеком! - и прибавил: - А не был ли у вас дяденька и.ш деденька в пожарной команде в Харькове?

Паныч ответил, что ни дяденьки, ни деденьки у него не было в пожарной команде в Харькове, а был один сосед, еще кривой на левый глаз, если он помннт такого соседа.

- Хухра!.. Хухра! - подхватил толстяк и покатился со смеху, производя его тоненьким, дребезжащим голосом: - мы его однажды еще высекли на именинах. - И кубарь хохотал до тех пор, пока с гостсм втащился на небольшой лесистый пригорок.

- Да вот он, его отсюда только не видно, а его можно просто рукою отсюда достать, - ответиль Дуля.

- А как называетея ваш хуторок? - Кухня!

- Отчего кухня?

- А воть, видите ли, отчего кухня, - произнес, лукаво улыбаясь, толстяк: - проживал я, скажу вам, у одного богатого помещика-магната на полную губу-с и строил ему кухню, - с разными удобствами и крытыми ходами, и духовыми печами, и всякими затеями строил; ну, и попользовался, знаете (кубарь при этом потупился), потому что и при постройке кухни можно так повести дело, что легко и даже очень выгодно попользоваться; ну, я таким образом и приобрел потом хуторок и назвал его в воспоминание кухнею. И вот вам - и кухня моя! - произнес толстяк, останавливаясь на пригорке и указывая рукою на хуторок... Хуторок предстал-ь глазам озадаченного паныча. "Вот, - подумал Торба, разглядывая выступивший хуторок: - этот господин, кажется, совсем не церемоннтся!" и точно, он впоследствии убедился, что Дуля совсем не церемонится. Хуторок выглянул из-за двух мельниц, которые взбрасывали на воздух крылья, точно кого-нибудь звали и тщетно размахивали руками. Дуля и Торба стали спускаться с пригорка к хуторянскому маленькому домику, и паныч невольно останавливался при виде этого тихого, маленького домика. Домик брантмейстера, с камышевою крышею, под сению столетних ракит и буков, напоминал собою гнездо малиновки, в расщелине дупла громадного дерева, между колеблемых ветром, стрельчатых трав и широких порослей: тоненькия веточки маленького гнездышка переплетены жилками корней, внутренность его чисто-начисто выглажена и устлана пухом, и луч солнца, пробиваясь сквозь листья трав и лопухов, нависших над гнездом, колеблет в своей полосе золотые блестки мошек и цветочной пыли, колеблет и обливает золотом пару маленьких пестрых яичек гнездышка. Таков был хуторянский домик. - Дуля и паныч вступили во двор. - "Я уже пообедал и выспался, - заметил хозяин: - а дворня моя еще и до сих пор спит!" Это, впрочем, Дуля говорил напрасно: гость и без его слов это уже знал. Из крапивы под погребом, чрез весь двор неслись присвистывания в нос, сенник оглашался резким басом; из каретного сарая летел дребезжащий храп, и повидимому храп не в один голос, а в два, точно два человека условились и исподняли вместе дуо. - "Ну, теперь мы отдохнем, закусим и освежимся наливочкой!" - сказал хозяин, ступая через порог домика в сени, усыпанные зеленою травою. Новые знакомцы, распорядившись закускою, отправились в сад, под кудрявую, столетнюю грушу и улеглись среди пирогов и бутылок с наливками, на коврике, перед панорамою степей, лугов и извивов Донца.

очень выгодно у одного помещика кухню, был из породы степняков, - несколько скупых и в то же время падких на сластолюбие, упрямых и неподвижных, ленивых и в то же время готовых ежеминутно хохотать и веселиться, ленивых до-нельзя и готовых в то же время надуть всякого встречного и поперечного, - и считался в околотке умнейшнм и добрейшим человеком. Пухленькия ручки его не сходились на животе, а широкий затылок и гусиные, чуть видные глазки изобличали особу, для которой покой был дороже всякой золотой сумятицы. Еще в отрочестве, когда в приходской школе рыжий дьяк сек его без милосердия каждую субботу, и ходил он с толпою школяров петь песни пищунов и собирать под окнами пироги и колбасы, он решил, что возиться со службою, требующею движения и трудов - то же, что из топора борщ варить, приискал где-то, в далекой крепости за Кубанью, местечко эконома и стал поживать припеваючи. Молодость иногда брала свое, и однажды разсчетливый кулак-тихоня, как его звали товарищи, чуть не женился. Случилось это бурное событие в жизнй Дули так. Жил он, как сказано, в закубанской крепости экономом, и жил в ней без малого восемь лет. А в крепости не было ни одной женщины, обыватели сами и рубахи мыли, и карпетки штопали, и допли коров. Новый Робинзон Крузе в военные, тревожные дни еще не замечал своего одиночества; но в мирное время сердце искало сердца, молодость стремилась к молодости, и приходилось новому Робинзону Крузе так жутко, что хоть в воду! Ходит, бывало, по крепостному валу, голова в тумане, глаза в тумане, вернется домой, возьмет письмо, которое за час перед тем написал к сослуживцу за горы, и остолбенеет: точно не он писал, ничего не помнит! Бывало, тоже, сидит у окна и смотрит: вот, подходит вахмистр. - "Смотрь, - говорит, - комендантский, и вас велено тоже звать!" Одевается Дуля наскоро, шпаженку пристегивает к боку, бежит на площадь, а жара такая, что подошвы горят. Что-ж? на площади - ни души. Он к вахмистру: "Ты звал меня?" - Нет, - говорит, - и не думал; это верно вам представилось так! - и стал Дуля такия чудеса отпускать, что начальство только плечами пожимало; подумало начальство и намекнуло стороной, что не мешало бы Дуле другого где места приискать! Закручинился Дуля еще пуще прежнего. Сидит однажды, но своему обычаю, под окном, такой скучный, и трубку курит; входит поручик и рекомендует ему молодого раненого корнетика, только-что прибывшого из Анапы. "Вот, - говорит, - к вам прислан на постой!" поселился корнетик у Дули, и стали новые знакомцы жить, да поживать. Корнетик оказался музыкантом и Дулю выучил тоже на скрипке играть. И так они жили долго, пока постоялец не проговорился, что в Анапе с одною дамою был знаком, что дама эта тоже музыкантша, и стал корнетик говорить, что милая дама и такая-то, и этакая, и густоволосая, и полновидная, и ручки пухленькия, и губы алые, и что богата она и недавно овдовела. Раззадорился Дуля, кровь в одиночестве закипела. "Напишите, да и напишите, - говорит, - обо мне к этой даме!" Корнетик расхохотался. "Какое у вас смешное лицо, - говорит, - стало! а впрочем, - говорит, - извольте, напишу!" Сказал и написал. - Дама из Анапы, через месяц, и ответ прислала: "Я, мол, говорит, тоже не прочь и очень рада!" - Кирик Андреич как прочел письмо, стал белее мелу, ходил-ходил по комнате, тайно выхлопотал у коменданта отпуск, оседлал костлявого обозного драбанта, взял у солдата пику и ружье, взял у кого-го старенький чемоданчик и поехал, в виде Дон-Кихота, как сам после рассказывал, прямо в Анапу. Приезжает, отыскал дом вдовы, дом ветхенький, старенький, с обвалившеюся трубою, и девка на крылъце белье мыла; велел доложить, что такой-то, известный уже Дуля приехал. Через полчаса зовут в гостиную. Выходит дамочка, в виде свежепросольного огурчика, полненькая и точно с алыми губками. Дуля к ручке, а она его в щеку поцеловала и просит садиться. Вот, слово за слово, он объяснение, та говорит: "Что-же, хорошо, только родных надо повестить!" И дело пошло сразу на лад. Дуля фертиком подъехал насчет красоты, вечером пуншику с ромом попросил, за пуншиком попросил настоечки и селедочки - и пошел куролесить. "Ах, душечка, - говорит, - позвольте уже и в губки поцеловать!" Таким образом дня три он куролесил-куролесил, к невесте уж и на дом переехал, и в халате стал ходить, да вдруг и одумался. "Эге-ге! - говорит - шалишь, за две-то мельницы, да за дом старенький, нечего губит себя!" Подумал-подумад, выбрал опять темную ночь, сел на своего драбанта, взял пику и чемоданчик, да и поехал опять вь виде Дон-Кихота, тайно от вдовы, в крепость. И так он и избавился, - сколько потом вдова ни писала к нему, даже в стихах, и даже уже тогда, как Кирик Андреич женился на Улите Романовне, дочери помеищка, по соседству Харькова. Женился же он на Улите Романовне, теперь уже покойнице, тоже любопытным образом. Пустил тестю пыль в глаза тем, что у него где-то есть богатая тетка, тетка Марфа Николаевна Иванова, приехал свататься в чужом новом мундире, на чужой тройке и даже с чужим лакеем. Обман открылся на другой же день после свадьбы, когда лакей пришел к нему и потребовал назад барское имущество; но Дуля уже был женат и торжествовал. С той поры, до ловкого приобретения Кухни, у брантмейстера постоянно был и сытный обед, и чистая рубашечка, и теплая шинелька, и на зиму теплые на волке сапожки, и хотя плохенькая, а все-таки была и таратаечка с четвернею приземистых лошадок. Приобретение Кухни положило полное окончание еще недавнему странствию желудка и чемодана Дули по знакомым, и он предался любимому постоянному занятию своему, именно - лежанию в поле, в пшенице, или в саду, на коврике, под грушей; и стал попивать Дуля наливочки да водяночки, которые не переводились в его погребах, и так было весело ему, что и сказать нельзя! Таков был толстенький обладатель хутора Кухни. - Теперь его гость...

Гость обладателя хутора Кухни, Владимир Авдеич Торба, был сын зажиточного слобожанского помещика, за год перед тем отошедшого к дедам от неумеренного употребления маринованных в уксусе перепелов. Сын был вызван из городка, где служил по желанию отца писцом в суде, писал и отписывался, ездил в город, ездил из города, возил гостинцы Петру Семенычу, возил гостинцы Семену Петровичу и был, наконець, введен во владение несколькими стами душ и несколькими тысячами десятин земли. Родных у молодого Торбы почти не было, и потому, вняв совету одного из соседей, франта и некогда столичного жителя, он собрал, что успел, денег и решился ехать в Петербург на службу. Деревни своей, родимой деревни Упоиловки, он почти не знал, деревенская скука в несколько месяцев успела овладеть им, и, недолго думая, променял ее Торба на зовущую, далекую, чудную даль. И как было не ехать Торбе из степей в столицу! Денег теперь предстояло ему вдоволь, соседи и соседки наперерыв завидовали ему и говорили: "Ах, Владимир Авдеич! Вот теперь-то вы поедете в Петербург! Вот теперь-то вы заживете!" А пальцы уже успели забрызгаться чернилами в маленьком уездном городке. Да и друга не припас себе Торба в родимой школе, молодого соседа-друга с тройкою чертей, а не коней, с тройкою в наметах и бубенах; друга разбитного, с длинным черешневым чубуком и хором домашних песенников; друга, который бы его подмигнул на какую-нибудь чернобровую Катрю или русокосую Мотрю, угостил бы его травлею с ауканьем и попойкою под курганом в серенькую осень и сказал бы: "Эх, душа моя, Володя, оставайся, душа, в Упоиловке, и доживем мы с тобой весело до седых волос и до веселой тихой старости!" Не припас себе такого друга в школе Торба, потому что не мог припасти в школе никакого друга. В школе Володю занимали другие интересы и другия цели. Был в школе мальчик Володя лучшим изо всех лучших мальчиков и по поведению, и по учению. Не знал в школе хорошенький мальчик Володя ни резвых игр, ни затей, ни трескучей перепалки на морозе мячами и кулаками, ни келейного курения трубки в печку, ни невыучивания всем классом уроков из скучной математики. Вышел Торба из школы с похвальным листом, вышел первым и заслужил от старика-отца, носившого усы по грудь, в награду старый бешмет на зайцах и штуценрейтерское ружье; и одно только горе было Торбе, что никто на прощаньи из лентяев-товарищей, как нарочно, не кинулся к нему на шею, не обнял его жаркими юношескими объятиями и не сказал: "Ну, Торба, чтоб меня взяли сто чертей, если ты не славный малый и если я тебя когда-нибудь забуду!" Все чинно простились с Торбою и разъехались... Отчужденность Торбы замечена была еще и на последнем уроке учителя русской словесности. Этот учитель, страстный и пылкий труженик науки, всегда куривший отличные сигары, всегда чисто, со вкусом и даже несколько франтовски одетый, завитой и раздушенный, вследствие чего его особенно любили во всех женских школах, где он преподавал, - перед выпуском, на прощальной лекции, собрав свои тетрадки, сошел с кафедры и шутя стал предсказывать питомцам каждому подходящее будущее. Одному, на вопрос: "Нерон Петрович, а я чем буду?" говорит: "ты, брат, Федор Никандрыч, будешь чиновником!" Другому, на тот же вопрос, отвечал: "Ты, Ваня, гусар!" Третьему: "Ты - бандурист, не измельчайся только, а ты будешь мододец!" - "А я что буду?" - спросил с первой лавки, забытый на прощальной перекличке, Торба. - "Ты?" - произнес, неожиданно впавший из веселого, безпечного в грустный и суровый тон, учитель: "ты будешь..." - прибавил, он и губы его задрожали: - "ты будешь... эх, жаль мне тебя, Володя, мало тебя секли, и не хотелось бы мне, чтобы ты был тем, чем ты будешь непременно!.." Учитель не кончил, и класс в безмолвии разошелся от прогремевшого в коридоре звонка. Что такое хотел сказать учитель, никто не знал. Но последствия оправдали слова его для одного Торбы, и Торба не раз, вспоминая прошлые дни, качал головою и жалел, что его мало секли. В суде товарищи-сослуживцы, чернильные бедняки, сморкавшиеся в руку, но, тем не менее, зараженные сатирическими наклонностями, прозвали его кислятиной; и точно: и его улыбка при чьем-нибудь несколько свободном выражении была тем, что говорили сослуживцы, и его деликатно протянутые при встрече со знакомым два пальца руки, никогда не пожимавшей дружеским, мужественным пожатием, были тем же самым, и сюртук его, и картуз, и все слова его осторожной речи были тем же, что говорили сослуживцы... и определился ясно в представлении всех богатый наследник Торба, за которым, как говорится, не водилось ни сучка, ни задоринки, кроме одного, впрочем, счастливого волокитства где-то в домике бедной вдовы-торговки, и все говорили о паныче Торбе: "Ведь вот - хороший, кажется, человек, и тихий, и добрый, и сплетней не переносит; а ведь порядочная, однакоже, кислятина!" Последнее имя, наконец, пришло на ум и толстенькому Дуле, когда он, переваливаясь боченочком на двух наперстках, пришел в сад и улегся с ним на коврик под грушей... День стал прохладнее. Гость подкрепился пирогом с яблоками и добрым корцем наливки. Окинув глазом панораму сада и окрестностей, открывшихся с пригорка в легком тумане подступавшого вечера, он не раскаялся, что завернул на хуторок Дули. И точно, вид невольно бросался в глаза. Садь был вторично в цвету в одно лето. Почти все деревья и кусты его белели, осыпанные медвяными лепестками, точно столбы молочной пены били из зелени трав, а пчелы и мохнатые шмели то и дело сновали и роились над ними. По длинному стволу репейника, который, как косарь в алой шапке, стояль и покачивался от ветра, вился и бегал чубатый удод и сверкал, и отливался золотом, как перебрасываемый на солнце клочек двухцветного, металлического бархата, и было кругом то знакомое слобожанам благоуханье трав и цветов, в которое стоит только опуститься - и в миг уже весь пропитаешься тонкою, опьяняющею стенною амброю, пропитается и шапка, и руки, и волосы, и все платье...

- Славная сливяночка, очень хорошая сливяночка, Кирик Андреич! - говорил Торба, почмакивая губами и потягивая из корчика.

- Пейте сливяночку, Вдадимир Авдеич! пейте! - говорил Дуля, тоже почмакивая и потягивая из корчика: - она очень хорошая сливяночка, и ваш папенька, кажется, ее очень любил.

- А вы ее только и пьете, Кирик Андреич? - спрашивал Торба, почмакивая и прислушиваясь, точно вкус его производит звуки.

- А как же вы пьете другое, Кирик Андреич? - спрашивал Торба, не выпуская бутыли.

- Вот как пью, Владимир Авдеич! - отвечал Дуля, приподнимаясь на коврик: - терновочку я пью по утрам, чуть-чуть заря, и пью в сухомятку, так, чтобы росинки до той поры не побывало во рту. После чаю клубниковку, и пью клубниковку с пыжами, как заряжают ружье: выпью рюмочку и заем коржем, выпью рюмочку и заем коржем. А уже перед обедом я иду в комору, а комора моя под замком, и там у меня есть одна настоечка на кишнице, гвоздичке, полыни и перчике; эту настоечку я зову красными угольками и запираюсь, когда пью, потому что (так говорит и наш отец Никита, если знаете) когда ее выпьешь, все равно, точно проглотил кошку и потом стал тянуть ее назад за хвост. Впрочем, - заключил Дуля: - человек не зверь, и больше ведра не выпьет. - Торба несколько усомнился в том, что человек не зверь и больше ведра не выпьет, - потому что Дуля скоро очистил такую пузатую сулею сливянки, что мало чем не превзошел ведра. Толстяк распоясался и опустился опять на коврик.

- А вы, маточка, - сказал он гостю: - распояшьтесь тоже и полежите тут, или в траве где-нибудь! Когда же не хотите, так ступайте на речку; там девки полотна моют, - и вы послушаете песен! Что? не хотите? Ну, как хотите! Да вы постойте, откуда вы теперь? - спросил, уже зевая, растянувшийся толстяк: - я и забыл вас спросить! - Торба удовлетворил любопытство хозяина.

- Ну, конечно, душечка, ничего! - заметил толстяк, переворачиваясь пузырем с боку на бок: - я вам дам лошадок до станции, а теперь погуляйте по саду, там и баба моя гуляет.

Торба спускался к концу сада, как из-за плетня, приподнявшись на перелазе с корзиною слив на голове, выступила перед ним красавица-девушка. Из-за плетня неслись песни, как бы там ходил хоровод. Красавица-девушка, остановившись на ступеньке перелаза за оградой, освещенная розовым отблеском угасающого вечера, точно внезапно зажглась вся, вместе с небом, на котором резко отделился её грациозный очерк; точно зажглись и её обнаженная ручка, и носик с пережабинкой, и алый спенсер, обхватывающий полную грудь, и фиолетовые сливы на голове, которые вдруг покачнулись и брызнули дождем на алый спенсер, полную грудь и мшистый забор сада. Торба стоял между тем в смущеньи и припоминая что-то далекое, далекое, сладко-обаятельное, и вдруг вскрикнул, бросившись к забору: "Груша! Грушенька! вы ли это?" пылающий в воздухе очерк красавицы-девушки был неподвижен и смотрел сверху, в то время, как улыбка уже пробегала по его лицу. Красавица, наконец, также радостно вскрикнула: "Володя!" - хотела переступить через плетень и не переступила. Не Володя, Владимир Авдеич, и не Груша, Аграфена Кировна, стояли теперь друг перед другом! и не дети, не далекия маленькия дети в тихом далеком городке, в шумной школе - были они, а помещик Торба и панночка Дуля, владетель богатой слободы Упоиловки и хуторянка, наследница маленького хутора Кухни! И помещик, и панночка не имели сил ступить друг к другу; и помещик, и панночка стояли и смотрели, - смотрели, точно с порога далекого, невозвратного времени, точно боясь за ступеньками перелаза встретиться и не узнать другь друга. Песни за плетнем грянули сильнее, песни огласили окрестность, и красавица-девушка первая очнулась. Она медленно переступила через плетень и подошла к гостю... - "Володя, Володечка! - сказала она с замирающим от радости сердцем, в то время, как улыбка все еще трепетала на её устах: - как это вы очутились у нас, в нашем саду?" Торба рассказал наскоро обо всем, случившемся после разлуки с Грушенькой, воспитывавшейся с ним вместе, в семье содержателя школы, друга её матери. Волнение мало-по-малу прошло в слушательнице, она поставила корзину на землю, оправила на густой пепельной косе, положенной широким венцом над головою, другой венец из ярко-голубых свежих васильков, села с гостем на лавку и, сложа руки на-крест на коленях, стала опять улыбаться и слушать. И опять раздались и понеслись за плетнем громкия хуторянския песни...

- А помните ли, Грушенька, - начал Торба: - помните ли вы, как мы учились? - И он остановился.

- О! помню, помню! - подхватила весело красавица-девушка: - я так рада, так рада вам, что не хотела бы опять разставаться с вами!

- Беда наша! - заметил печально Торба: - таков удел мужчины - вечно отрываться от родимой почвы, вечно блуждать и странствовать!

- А слышали ли вы что-нибудь, Грушенька, о долге обществу, о трудах на пользу света? Если не слышали, так я вам скажу, что как бы ни хотелось мне теперь жить вблизи знакомых мест, вблизи вас, я не могу отстать от жизни сверстников. - Таков удел мужчины! Да что вы думаете, наконець, Аграфена Кировна, - спросил Торба уже несколько суровее: - если я наследовал теперь богатое имение, где старелись отцы и деды мои, так сейчас и втесать себя в сеятели пшеницы и разводители пеньки и мериносов?

Грушенька слушала молча, сложа руки на-крест и все так же освещенная отблеском зари, освещенная вся, с своим алым спенсером, ярко-голубым васильковым венком и густою пепельною косою, оплетенною вокруг головы.

- Нет! - сказала она, когда Торба кончил: - я одно все-таки твержу: бросила бы я все на месте мужчин - и заботы о свете, и вес в обществе, и стала бы жить в деревне, особенно в вашей деревне, Владимир Авдеич, с лесами и озерами, в деревне, о которой так заботился при жизни ваш папенька и о которой вы сами когда-то так много рассказывали...

- Да как же, - подхватил тоном разсудительного человека Торба: - да ведь последний бедняк, сосед мой, был в свете и видел свет. Ведь этак сразу и назовут меня гречкосеем!

служить вдали и честно снискивать себе пропитание. Вы же богаты, вы же чиновником не сумеете быть, и хочется вам видеть театры, гулянья, балы, а не служить обществу! Вот (кстати, что мы встретились с вами) я следила постоянно за каждым вашим шагом по выходе из школы, и помяните мои слова, - завертит вас эта жизнь, Владимир Авдеич, и сами вы потом себя не узнаете!..

Владимир Авдеич в изумлении слушал и недоумевал, как это может так разсуждать простушка-девушка, взросшая на хуторе Кухне, и еще более недоумевад, как это завертит его новая жизнь и он сам потом себя не узнает...

- Откуда вы всего этого наслышались? - спросил он, не выдержав и даже несколько неделикатно.

- О! от многих наслышалась! - ответила Грушенька с улыбкой и продолжала, не обращая внимания на его изумление: - помните ли вы наше школьное время, наших мальчиков и девочек; помните ли вы, как мы строили планы о будущем? Вы... я вам напомню, - и это меня постоянно потом интересовало, - вы хотели, выйдя из училища, поселиться в деревне, оживить в своем быту старинные дедовские обычаи, воскресить в своем дому прошедшие золотые нравы старины, старннные убранства и стол, прислугу и тихую, старую жизнь, и помните ли, как вы жадно читали тогда каждую строчку, каждую заметку об этой старине?

Девушка ззмолчала. Слушатель её тоже молчал.

- Вот, видите ли, - началь Торба, едва различая в сумерках лицо Грушеньки: - вот, вы только поймите меня, я ведь только говорю на первое время, а потом я приеду и точно заведу в доме обычаи предков, старинные убран ства, стол, прислугу и тихую, старую жизнь.

Грушенька помолчала и ласково улыбнулась.

- Нет, Владимир Авдеич, нет! не обманывайте себя! Не уважаете вы, я вижу, быта старых наших помещиков, мирных наших хозяев, веселых соседей и помощников в каждом добром деле родного околотка, и не быть вам среди нась добрым, величественным магнатом, которым назначили вам быть судьба и происхождение ваше и у которого бы, как говорит одна книга, было бы все наше добро и все наши сердца! Нет, Владимир Авдеич, откажитесь лучше совсем от превосходных планов прошлого, милого детства. Ведь вы уже не ребенок, ведь вы уже взрослый мужчина, - не правда ли? - прибавила весело Грушенька...

Владимир Авдеич, когорого сильно заинтересовали и смутили слова Грушеньки, недоумевал попрежнему, откуда она набрала таких суждений, и еще более попрежнему недоумевал, как это может его завертеть новая жизнь и как он сам потом себя не узнает. Ведь все в жизни так легко казалось ему! Вот, он несколько послужит, через каждые два года станет завертывать в Упоиловку, а там устанет, и совсем поселится на покое. Кто же его удержит? Кто же заставит его изменить свои планы? Не знал Торба, что такое жизнь в свете, - жизнь, где должны были забыться выученные школьные уроки и школьные планы, и все молодое и первобытное должно было забыться, и где суждено торжествовать одному хододному, всеноглощающему, безжалостному и безсовестному эгоизму. Не знал еще этого Торба и удивлялся... Впоследствии же он узнал все и не удивлялся никогда!

- Довольно! - ответила тихо Грушенька. Девушка откинула за уши падающие на лоб волосы и опять спросила:

- А вы, барышня, не придете?

- Приду! - ответила Грушенька.

Девушка утонула в темноте, и вслед затем послыщался бег по траве, за плетнем, её быстрых, босых ножек.

Торба молча поклонился и пошел искать старика Дулю. Старик Дуля, вставший между тем и сидевший на коврике под деревом, был печален и суров; это впрочем случалось с ним всегда спросонья, навеянного сливянкою или другою наливкою.

- Чорт знает, что такое лезло в голову! - начал Дуля, сидя на коврике в одной рубашке, и плюнул: - приснилось, будто меня похоронили с ящерицею, зеленою и такою толстою, как кошка! - и он опять сплюнул.

Торба улыбнулся.

- Чорт знает, - подхватил опять с досадою Дуля: - и это часто теперь ужо стало сниться мне! И вы не поверите! Недавно приснилось, будто покойная моя Улита Романовна, в самый день поминок, когда кутья с медом стоит в зале, ночью спустилась мухой на кутью и стала пи! Я крикнул на нее, а она сказала: "Муру, муру! и гы, свистун, не отвертишься!" Сказала и улетела опять в окошко!

- Да что же тут смешного? - спросил серьезно Дуля и не мог понять, как это можно смеяться, когда человеку снится мертвец.

И весь тот вечер Дуля ходил, охая, из угла в угол, и был скучен. Развеселился Дуля опять только за ужином, когда на открытом воздухе в саду, под тою же столетнею грушей, пламя свечей стояло, не колыхнувшись, и в чудной тишине слобожанской ночи только слышался по деревьям шелест кисейно-крылых мошек, да жужжание золото-панцырных коровок, которые сыпались и падали на белую скатерть, уставленную соусниками с разными дымящимися соусами, жаркими, супами, ленивыми и всякими другими варениками. За ужином Торба и Грушенька сидели молча и молча разошлись по своим комнатам... И всю ночь, разметавшись под пологом сумрака, в безсоннице, красавица-Грушенька думала, следя глазами проходящия в темноте картины далекого, туманного детства: "Так ли она предполагала встретиться с хорошеньким Володею, своим будущим соседом по имению, с Володею, который некогда забегал к директору, чтоб только наговориться с нею?" - и всю ночь Торба, припав горячею щекою к подушке, вышитой руками Грушеньки, думал: - "и как это может завертеть его новая шумная жизнь, так завертеть, что он потом и сам себя не узнает?"

Еще Дуля слегка всхрапывал в комнатке, завешанной от мух одеялами: еще спал около него, на другой кровати, и гость его, которому при пробуждении показалось, что гигантская розовая тыква лежит перед ним в перинах: а уже Грушенька, свеженькая и веселая, умывшис рано-рано холодною криничною водою, успела побывать и на пасеке, и на току, где молотили горох, и на бакше, и в роще с гурьбою девочек, отряженных собирать выглянувшие после дождя красновики, и в бондарне, где выделывались новые колеса на плуги и телеги; побывала везде, без зонтика, в сереньком ситцевом платьице, и шла уже домой готовить чай и будить отца и гостя. За нею по двору, к тополям, шел без шапки высокий, подпоясанный зеленым поясом, атаман, перебирая пучек сорванного, зеленого еще овса. "Да мы, барышня, вот что! - говорил атаман, кивая пятами: - мы, барышня, сегодня под ярину отрядим Евтея, а под озимь Евсея: Евтей, барышня, крестил сегодня дочку и легче управится с яриною, а Евсей не крестил дочки и управится легче с озимью!" - "Нет, - ответила на неудачный каламбур барышня: - ты уже, Ничипор, не разсуждай, я тебя уже знаю! Евсей и Евтей пойдут у меня на ток горох молотить: горох покупают цареборисовские поставщики, и его нужно вымолотить поскорее". Ничипор знал уже свою барышню и потому, почесываясь, молча отходил назад и удалялся от тополей без замечаний... Когда Торба оделся и вышел с трубочкою на крыльцо, Грушенька стояла у перил, перегнувшись за балюстраду и наставив руку зонтиком над глазами.

- Что вы смотрите, Аграфена Кировна? - спросил Торба, здороваясь с нею.

Не успел Торба взглянуть в сторону сада, - за рекою уже закурилась пыль, и довольно грузный экипаж стал спускаться к гребле. Скоро странная картина представилась глазам Торбы. Громадный зеленый рыдван, как слон, вооруженный бойницами, пиками и флагами, стал съезжать с крутого прибрежья, запряженный шестериком круторогих волов. Кучер в слобожанской свитке, сидя на козлах, размахивал хворостиною, правя ею, как индейский слоноукротитель пикою. Двое господ, еще толстейших самого Дули, в желтых сюртуках и таких же фуражках, сидели в рыдване и, чуть съехали к реке, начали махать платками, очевидно разглядев на сторожевой клуне Дулю. Новые гости, предводимые хозяином, скоро вошли в комнаты, где тотчас им был представлен Торба. Оглядевшись, Торба заметил, что гостей около него было уже не двое, а что еще третий, миниатюрный, как безперый цыпленок, выпорхнул из-за их желтых сюртуков и стал, шаркая, возиться у его ног.

- Это наш помещик Непейводы! - сказал хозяин, указывая на одного из толстяков в желтомь сюртуке: - а это помещик Непейквасу! - прибавил хозяин, указывая на другого толстяка: - а вот это - милый Пал Палыч Павленко, или иначе - Пейводочку, как мы зовем его кстати!..

Торба улыбнулся и услышал звон капельного колокольчика, какой привязывается на шею детским деревянным конькам; он поднял глаза и увидел, что это маленький третий гость хохотал, обрадованный обычною выходкой Дули. Пока подавалась закуска, грибки и огурчики, рыбка и водочка, пока раскуривались пенковые трубки и пошли наконец все за стол, уставленный блюдами и тарелками, - Торба успел поймать в коридоре Грушеньку, которая среди хлопот была в большом духе, и она весело разболтала ему всю подноготную о приехавших панках. Один из этих панков, именно панок Непейквасу, купивши с публичного торгу клочек земли умершого без роду и племени половинного владельца Поклеванковской пустоши, ехал поселиться на новом жилище и на соседней станции столкнулся с другим владельцем пустоши, который с ближней ярмарки спешил туда же. - "Как ваша фамилия?" - спросил Непейквасу, рекомендуясь новому знакомцу. - "Непейводы!" - отвечал новый знакомец. - "Как-с? я не разслышал, кажется!" - Новый знакомец повторил свои слова и прибавил: - "А ваша как?" - Ненейквасу отвечал: "Непейквасу!" Сначала панки приняли ответ друг друга за скрытую иронию; но потом, взглянув на полные животики каждого, расхохотались, весело уселись в один экипаж и скоро убедились совершенно, что ирония далека от их мыслей. О встрече Непевойды с Непейквасом любили еще несколько времени поболтать словоохотливые соседния пани; но потом и словоохотливые пани замолчали, и Поплеванковские друзья зажили привольно и весело. Один из них, именно Непейводы, был очень добрый человек, но тянулся, во что бы то ни стало, сыграть роль богача. Дом его представлял подобие городского, - совершенно городского дома! Непейводы выгналь его в три этажа, покрыл железом, вывел залы под лак и стены под мрамор, - залы с хорами и паркетными полами, и это все на сто только своих душ; в три зимы сжег на этот дом чуть не весь свой лес, для убранства заложил и перезаложил именьице и пришел-таки к тому, что дом по-ныне до половины стоит без стульев и кресел, важных гостей по соседству вовсе и не знает, мраморные подоконники его просверлены, и зимою сквозь них, в подвешенные пустые бутылки, стекает вода со стекол, а самь хозяин лепится в какой-то маленькой бильярдной. И еще как лепится! Так не лепится и неимеющие городских домов! Среди лета, тоже как-то ночью, со двора у Непейводы свезли воз сена, и никто из дворни до утра этого и не заметил. Говорят, что при этом затейливые воры еще на месте стога воткнули палку с следующею юмористическою запискою на веревочке: "Пришли Иван да Данила, наложили сена на вилы; а чорт же тебя просил, что ты для них косил!" Другой панок, именно Непейквасу, был тоже очень добрый человек, но ездил не иначе, как на волах, объедался, как журавль, был ленив до того, что, получив где-то наследство, собирался ехать за ним более десяти лет и кончил тем, что наследство его перешло к другим, а он только спаивал весь околоток. Был у него один напиток, состоявший из спирту и каких-то ягод, такой крепкий, что упомянутая настойка Дули, - настойка, которую выпить значило то же, как выражался Дуля, что проглотить кошку и потом ее тянуть за хвост, - была перед этим напитком пресною водицею. Этому напитку, словно настоенному на огне и на гвоздях, имя было спотыкач, и одна рюмка его заставляла спотыкаться самого крепкого уничтожителя настоек. Владетель этого напитка любил обыкновенно говорить, несколько в пику своему строителю-соседу: - "Что мне ваши мраморы, да паркеты! Вы, вот, попробуйте, милостивый государь, этой водички, тогда и говорите, нужны ли мраморы и паркеты!" Вслед за этим, кто ни пробовал водицы, действительно, соглашался, что мраморы и паркеты были вовсе не нужны! А сам хозяин, посещавший соседей, у которых не водилось спотыкача, заливал жажду чем ни попало. Однажды не застал он дома кумы своей, пани Цындри, жившей в слободке под Камышевахой, нащупал вечером в шкапу у нея бутылку настойки на шпанских мушках и выпил ее до капли! Насилу потом откачали его и отпоили. - Да вы, господа, почти ничего не едите! - заметил Дуля в то время, как две девки разносили чуть не восьмое блюдо.

Кирик Андреич наливал гостям рюмочку, и гости весело выпивали.

- Боже мой! - сказала, вырвавшись после стола в сад, Грушенька: - Что это они только делают!

Лицо Грушеньки было бледно, и на глазах дрожали слезы...

- И неужто они постоянно так проводят время? - спросил Торба. Грушенька закрыла лицо руками и ничего не отвечала. - "Вот она, деревня-то!" - подумал Торба и тоже замолчал. Во весь обед он не сводил глаз с лица чудной девушки; во весь обед жадно ловил он каждый взгляд, каждое движение, каждое слово её, и теперь, кажется, навеки ложились в воображении его и это печальное раздумье Грушеньки, и этоть долетающий из комнат звон ножей и тарелок, и веселые речи веселых стариков-собеседников, и маленький домик, где прикована была судьбою подруга его детства. Мысль, нежданная мысль, как звон зовущей трубы, раздалась в воображении Торбы: он был влюблен в Грушеньку! - "На колени, к ногам этой редкой девушки! - шептало ему неокаменелое еще юношеское сердце: - посмотри на эти косы, посмотри на этот бюст, на это доброе, кроткое созданье!" А голос другой, непонятный еще голос говорил ему: "Погоди! подобные шаги в жизни не делаются так опрометчиво!" И Торба, в смущеньи глядя на Грушеньку, молчал, молчал и сам не мог дать себе отчета, что делалось внутри его. Кажется, впрочем, ничего не делалось важного, как это подтвердили потом и последствия...

- Папенька, я не могу танцовать! у меня годова болит! - ответила Грушенька и молча пошла на другое крыльцо в свою комнату.

- Ну, как знаешь, котик! - произнес Дуля, становясь под руку с двумя другими толстяками в позы танцующих граций: - а мы уже будем непременно танцовать!

И вслед затем раздались в комнате звуки скрипочки, и толстые грации, отплясывая журавля, пустились в присядку...

Покачиваемый в подушках легкой крытой таратаечки, которая вдруг пошла по кочковатой луговине, как бы свернула со столбовой дороги на проселок, Торба очнулся и стал припоминать, что с ним произошло в два или три последние дня. Звон ножей и тарелок, тиликанье скрипочки и гром веселого журавля, слезы и чья-то тихая, тихая речь в саду - все это мешалось в его мыслях. Но вот, набежала в ночной темноте дождевая тучка, пыль прибило, и в воздухе посвежело. Таратаечка пошла лесом, поминутно цепляясь за ветви, и Торба стал припоминать прошлое яснее... Очевидно, он до того времени дремал, покачиваясь в подушках таратаечки. - "Поезжайте, поезжайте, Владимир Авдеич, - говорила Грушенька, под общий шумок выпроваживая его через сад из хутора: - поезжайте, а то вам долго еще отсюда не уехать!" Вслед за этим Торба помнит её ласковые напутствия и ласковые желания, помнит и свои горячия, горячия, невольно вырвавшияся слезы... "Ах, Грушенька, - говорил взволнованный Торба: - так тяжело мне, так тяжело с вами разставаться!" - Сердце шептало ему еще сказать слово, слово последнее, окончательное; но Торба замолчал - и не сказал этого слова... "Вам не здесь, - говорил он взамен этого слова: - вам в столице суждено блистать яркою жемчужиной! И я верю, я надеюсь, вы будете блистать в столице!" - "Э, Владимир Авдеич! где нам до жемчужин! Останемся и при своих хуторских садиках да домиках!" - "Нет, Аграфена Кировна, - продолжал Торба: - клянусь вам, не пройдет и года, я вернусь сюда, только получу место, вернусь и тогда..." Он не договорил. "И тогда? - спросила Грушенька с комическою улыбкою: - и тогда Грущенька будет иметь честь представить вам новую пасеку, которую теперь строят в ливаде!" Торба опомнился, медленно поцеловал ей руку, перелез через тот самый плетень, на котором встретил в блеске и огне вечера Грушеньку, и когда таратаечка отъехала от сада, он увидел, как красавица-Грушенька обернулась и тихо пошла к домику по дорожке, плывя, как пава, и склонив в раздумьи хорошенькую головку. "Решено, решено!" - думал Торба, катясь снова по гладкой стемневшей луговине в то время, как звезды одна за другою уже глянули на небе и издали летела ему навстречу освещенная месяцем березовая роща. "Решено: я только обзаведусь хорошим местом, возьму отпуск, прикачу сюда и женюсь на Грушеньке, женюсь и вырву из душного круга милое, доброе созданье, эту светлую, первобытную душу!". И погружаясь снова в золотую паутину сдадких мечтаний, Торба мысленно повторял: "Эту светлую, первобытную душу!"

озлах кучера.

- На станцию! - ответил встрепенувшийся Торба и стал жадно глотать понесшийся ему в глаза свежий воздухь ночи.

Выйдя из таратаечки и отпустив кучера Дули домой с тысячью поклонов барышне, Торба остановился перед старым слугою, который три дня его тщетно прождал на станции, и, осененный какою-то мыслию, спросил его: "А что, брат Павладий, не остаться ли нам еще тут?" Брат Павладий на это горько усмехнулся и ответил: "Где тут оставаться! хуражу совсем нет!" Торба подумал, махнул рукою, упал на постель и заснул, как убитый. Более часу на другое утро будил и толкал его старый Павладий, объявляя, что чай уже на столе и что пора уже ехать. "А? что?" - вскрикнул, наконец, Торба и стал одеватьея. Пока Павладий возился с погребцом, крендельками и бубликами, в сооедней комнате послышались шаги и чей-то свежий мягкий тенор, звавший лакея. Заглянув в дверь, Торба ничего не увидел. Не увидел ничего и подошедший в это время к двери компаньон тенора, сухой и длинный, длинный и сухой чоловек, как циркуль, поставленный на циркуль, и, как сорока, весь состоявший из костей и перьев! Этот сухарь, украшенный длиннейшими рыжими усами и в детской курточке, держал арапник и поминутно кашлял. "Ты, Петя, тут?" - спросил он, кашляя и не видя в соседней комнате ничего, кроме дыму. - "Тут!" - отвечал из дыму приятный тенор Пети. - "Эк, ты, Петя, напустил сколько! - заметил, кашляя, сухарь, точно бил по лопнувшему барабану заревую дробь, и прибавил: - не пора ли, Петя, запрягать?" Петя на это произнес: "Ах, душа, позволь еще погадать!" и вслед за этим из дыму выставилось свежее, красивое лицо темноволосого мужчины, лет тридцати, в синей бекеше, какую носят небогатые степные поставщики хлеба и сена и вообще всякие туземные кулаки: он был сутоловат и румян, как майское утро, слегка улыбался и пускал, кольца легкого серенького дыма из янтарного мундштука, закутанного, как старушонка-попрошайка, во фланелевую душегрейку; в руках темноволосого пускателя колечек был старый экземпляр любимой книжки слобожанских холостяков "Новый Гадатель". Показавшись на пороге, пускатель колечек, равно как и сухарь, поклонились Торбе и тотчас вошли с ним в разговор. Торба, ознакомившись с видом первого, подумал про себя, что это из породы тех, которых армейские офицеры называют: "эдакой здоровенный каммертон"; армейских же офицеров, в свой черед, из породы таких каммертонов, зовут уже не каммертонами, а "брандеба с гвоздикой и счастливая этакая мордемондия!" Ознакомившись и со вторым, Торба, кроме сухаря, ничего более еще не подумал...

- Изволите в гвардию ехать определяться? - спросил каммертон, разложив уже не в прежней комнате, а в той, где сидел Торба, размалеванного "Гадателя", который был подарен ему одним панком из веселой общины соседних холостяков, столько известной в окружности, и бросая на его роковые клетки пшеничное зерно.

в людях образованных и знающих языки. "Ну, - подумал при этом Торба, - что касается до знания языков, то я пас!" Каммертон еще что-то стал говорить, но произносил уже эти слова одними отрывистыми, невнятными звуками, потому что в это время совершенно углубился в "Гадателя", а растрепанный мальчишка, лет восемнадцати, в засаленном сюртуке, без брюк, однакоже в военных сапогах со шпорами, Бог-весть откуда к нему попавшими, поднес барину две трубки. Барин взял сначала одну трубку и вытянул ее залпом, потом взял другую и также вытянул ее залпом, и когда он вытянул залпом другую трубку, стол, диван, стулья, печь и косяки двери утонули в дыму, и остались видны только шпоры на сапогах мальчишки, да усы сухаря. Заинтересованный гаданьем нового знакомца, Торба уже собирался-было спросить его: "А позвольте узнать, на что вы это гадаете?" - как сухарь снова забил барабанную дробь, крутил, крутил усы, ходил, ходил по комнате, наконец, взялся под бока детской курточки и произнес: "Послушай, Петя, ты, по-моему, совершенно заслуживаешь название той дамской вещи, которую нельзя и назвать!" - "Отчего же заслуживаю название той дамской вещи, которую нельзя и назвать?" - спросил с улыбкою Петя, бросая на клетки "Гадателя" пшеничное зерно. - "Оттого, - ответил циркуль, шагая по комнате, - что ты боишься посвататься за индикову-дочку!" - "Помилуй, как боюсь! - произнес гадающий: - да нельзя потому, что это дело важное, и сразу решиться нельзя! А впрочем, - заключил он, - вот посмотри, что теперь вышло!" Сухарь взял в руки книжку и стал читать: "Бысть некогда человек и позва его мати, и положи закон в своем наследстве - быти ему благопревознесенну в мире!" Каммертон не помнил себя оть радости, опять принял от мальчишки две трубки, задымил их, как винокурня зимою, и громко приказал закладывать...

- А позвольте спросить, - заметил Торба, когда новые знакомцы его садились уже на телегу: - вы изволили назвать индикову-дочку; кто это такая индикова-дочка?

О чем мечталось и думалось Торбе, когда он снова очутился на большой дороге и когда пошли мимо него, по обычаю всех больших дорог, проноситься и исчезать в туманной панораме версты, трактиры, станции, мосты, леса, поля, города и селы? Что навевали ему впечатления нескольких счастливых дней, прожитых в маленьком хуторе? Много сладко-томительного навевали ему эти впечатления! Качаясь в мягких подушках, он дремал, дремал и видел картину жнзни в высоком, незнакомом старом доме. В этом доме он учит детей; тут еще живет гувернантка, и гувернантка эта никто иная, как Грушенька. Старый вдовец-хозяин скучает, его утешают старые сестры, безобразные старые девки. И вот, зоркия сестры открывають, что молодой, бедный учитель влюблен в их гувернантку; молодому, бедному учителю и гувернантке отказывают от дома. Девушка в горячке; молодой, бедный учитель берет ее к себе на квартиру, ухаживает за нею, ухаживает и еще более влюбляется, влюбляется и воскрешает Грушеньку; и вот, идет и подступает новая картина, и движется туманный ряд сладких грёз и сладких мечтаний, мучительно-сладких сцен счастливой любви!.. "Барин, а мы уже в Москве!" - замечает голос Павладия, и, выходя из экипажа, Торба радуется, что на дворе уже ночь и что сон его снова начнет и непрерывно будет ткать свои обаятельные ткани вплоть до Петербурга... Что же еще сказать о сладких радужных впечатлениях? Что же еще сказать? В одно серенькое, туманное утро Торба проснулся в Петербурге, и наемный камердинер, в лаковых сапогах и перчатках, принес ему новый, шитый золотом мундир.. Торба был уже генералом, статским генералом, с почтенным брюшком, лысый, как колено, в парике и с порядочными морщинами. Несколько просителей - кто с рекомендательным письмом, кто с памятною запискою по предстоящему аппеляционному делу, а кто с просьбою о денежном пособии - ожидали его появления, потому что Торба занимал место, с которым еще соединялась должность по одному из человеколюбивых обществ. Когда он вышел в приемную и спросил ласково у одного, а потом и у другого просителя: "Вы откуда?" просители ответили, что из Малороссии. Добрый старик, потому что Торба успел уже состариться, от души обрадовался землякам, сделал нужные распоряжения, отправил потом секретаря за билетом во французский театр, сел в двуколесный кабриолет, взял вожжи и жокейский бич, махнул на рысака в шорах и покатился по торцевой мостовой на дачу - пользоваться весенним днем. Весенний день, впрочем, оказался, чем-то в роде табачно-бурого пейзажа старой фламандской школы, с примесью неожиданной ванны из мелкого дождя. Торба в досаде заходил по кабинету легкострельчатой и много-оконной летней дачи. Ходил, ходил Торба по кабинету, взял кз рук секретаря привезенный билет, нежно заговорил с ним о его родных и будущности, узнал, через шесть лет его службы, что он тоже из Малороссии, обласкал его, подарил ему дублет какой-то заморской сигарочницы, - причем секретарь не могь надивиться, откуда взялась доброта у такого затянутого и расфранченного старикашки, - и в тот же день решился ехать в отпуск, ехать в отпуск на родину, которой он не видал чуть не двадцать пять лет, мелъкнувших среди полезных и тяжких занятий. Через полторы недели быстрой езды на почтовых, в двуместной легкой каретке, Торба миновал военно-поселенную дорогу, с полуверстными столбами в виде горящих на синем небосклоне беленых, кирпичных пирамидок, стал спускаться к Донцу и уже был в нескольких десятках верст от Упоиловки, где с трепетом и страхом ожидал его известный уже Павладий, состаревшийся в качестве приказчика, - когда, проехав мимо одного кургана, вспомнил что-то зароненное и давно забытое в далеких юношеских воспоминаниях! Ямщик своротил на проселок, и когда каретка пошла по узенькой Поплеванковской меже, смутные юношеския воспоминания встали и заколыхались перед глазами Торбы. Вспомнил Торба неожиданно, как во сне, и разсыпавшуюся бричку, и хуторок, по имени Кухня, и теплый, всеобливающий пурпурным блеском вечер, и красавицу-девушку на перелазе плетня, и громкия песни за садом, и тихия речи, и кроткую улыбку, трепетавшую на милых устах. Всномнил это Торба и в смущении смотрел, как выходил ему навстречу старый городок-слободка Цареборисово с деревянною, почернелою колокольнею, рядами беленьких домиков, фруктовых зеленых садиков и плетней, увитых ползучими тыквами, выходил, словно воскресшее детство, детство, с его невозвратными, первыми забавами и с его первыми, невозвратными радостями. Нужно было взять вольных лошадей и ехать далее, мимо Поплеванковской пустоши и маленького хутора Кухни, в Упоиловку. Торба вышел из каретки и разговорился с стариком, отставным солдатом, который содержал в Цареборисове постоялый двор. С первых же слов солдата Торба не помнил уже себя от радости: семейство Дули жило в Цареборисове, в конце улицы, там, где колодец и сады сливаются с рощею! Одевшись наскоро, Торба кинулся по улице и скоро увидел указанный домик. Хозяева были в саду, около амшенника узнал знакомца на станции, некогда гадавшого на "Нового Гадателя", был тот же веселый и румяный степняк, только несколько поседевший; он помещался на опрокинутом улье и сек на коленях березовым пучком какое-то подобие розового, полуобнаженного купидона, как Венера на одной картине сечет розою амура. Жена, стройная барыня с пышными плечами и пышными, пепельными волосами, несколько бледная, но все та же прежняя Грушенька, стояла в стороне и хохотала до упаду. Тепленко и его жена (так теперь называлась Грушенька) узнали сразу дорогого гостя и с радостными кривамя бросилась ему навстречу. - "Как! какими судьбами?" - понеслись вопросы, и при этом купидон освободился. - Владимир Авдеич, почтенный Владимир Авдеич был введен в комнаты. В комнатах, кроме купидона, уже оправившого свою курточку и другия, скинутые до того принадлежности, встретили Торбу еще три девицы - сестры хозяина дома. Девицы-сестры, внеся в гостиную полные воланы своих белых платьев, уселись по креслам в живописных позах. Пока Грушенька хлопотала с ужином, а хозяин раздавал приказания о приготовлении лошадей и экипажа владетелю Упоиловки, старшая из девиц, поддерживая разговор с гостем, успела изъяснить, как оне скучают, очень скучают в Цареборисове. В это время высеченный, но опять веселый купидон сел перед самым носом Торбы и, покачиваясь, заметил: "А тетя Маша все врет, дядя! Оне совсем и не скучают; а оне ездили к Цепетновым, одного улана смотреть ездили, и мне улан давал конфетов, чтобы я не говорил, как он будет свататься за тетю!" - Девица покраснела, как клубника, и вместе с другими сестрами готова была сквозь землю провалиться...

- "Ты, душенька, не мешай!" - заметил разбитному мальчишке Торба и, посадив его к себе на колени, увидел, как он тотчас же завладел его часовою цепочкою и печатками. Разсказчица переглянулась с сестрами и стала снова излагать, как никто, решительно никто к ним не заезжает. - "А тетя Маша опять врет! - заметил мальчик: - Семен Семеныч из суда заезжал и играл с ними в карты, а меня тетя в детскую тогда запирала!" - "Ну, послушай, мой друг! - произнес Торба: - если ты будешь мешать тетеньке, я тебя разлюблю, разлюблю реиштельно!" Мальчик притих, но во время нового разговора, когда и маменька, и папенька его уже сидели в гостиной, вдруг спросил: "А отчего это, дядя, у тебя такие волосы на голове, будто чужие, и столько морщин?" Тепленко побледнел, стиснул зубы, ухватил опять купидона за пояс и, как котенка, понес его на новую разделку... "Хи, хи!" - смеялся гость в смущении, оправляясь перед дамами и стараясь придать своему лицу беззаботную мину: - "Какой веселый ребенок!" Грушенька, для ободрения гостя, завела речь о Петербурге, о балах, о театрах, об опере, о городских новостях и даже о службе, которую, по словам её, она любила и за которою постоянно следила, - и Торба, оживленный своею сферою и любезностью хозяйки, чуть не таял перед пышною степнячкою, хотя невольно, при взгляде на нее и на себя, думал: "Какая же это еще роскошная и свежая женщина!.. И какой ты, брат, уже истертый и измятый колпак!" - "А ты, дядя, какой смешной!" - крикнул неожиданно розовый купидон, ворвавшись опять в гостиную, очевидно в отмщение новой, совершенной над ним расправы, и увлек в погоню за собой и раздосадованного папеньку, и всех негодующих тётенек...

мудрых дедов. Грушенька это видела и также молчала. После веселого, оживленного перекрестным разговором, ужина, хозяйка дома ушла в маленькую гостиную и за полночь засиделась там с гостем. Когда гость вышел оттуда и, ласково раскланявшись, оставил хозяев с любезностию доброго, милого и почтенного старичка, Грушенька склонилась на плечо мужа, и муж заметил, что она была бледнее обыкновенного и слезы дрожали в её глазах...

в канцелярии соседняго дворянского Депутатского Собрания; Дуля бросил рюмочку, наполнился, что нередко у нас случается на старости лет, охотою труда и деятельности, более семи лет служил честно и благородно, и, вместе с прежними годами, был награжден за усердие пряжкою "за XXV лет службы". Старик чугь с ума не сошел от радости, стал показывать всем встречным и поперечным полученную пряжку, говоря: "Вот, посмотрите, какая у меня пряжка!" - стал рисковать я разстегиваться на морозе от радости, простудился - и умер. На похоронах его были все прежние, старые друзья, и, между прочим, были известные уже соседи по Поплеванковской пустоши - Непейводы и Непейквасу, доныне поживающие весело, как истые мелкопоместные панки, веселы и в здоровьи, - кроме, впрочем, Непейквасу, у которого недавно, от частых возлияний спотыкача, проявилось непроизвольное шатание и мотание тела вправо и влево, сопровождаемое еще трепетаньем десницы, а иногда и шуйцы, почему соседи дали ему тотчас прозвище деревянного пильщика, какой иногда продается на ярмарках, покачиваемый собственною тяжестью на жерди ярмарочных палаток...



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница