Расстрел

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Гнедич П. П., год: 1918
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Расстрел (старая орфография)

Разстрел.

Разсказ П. П. Гнедича.

I.

Вспоминается мне одна встреча.

Я ехал на юг Франции. Ночь пришлось пронести в вагоне. Утром, когда уже разсвело и вставало солнце, мне показалось, что поезд долго стоить на месте, а по голосам, то приближавшимся, то удалявшимся, ясно было, что мы были на станции.

Я поднял толстую штору и увидел низенький каменный вокзал и какой-то веселый городок, весь потонувший в зелени и освещенный косыми лучами золотисто-розового солнца. Ярко освещены были трубы домов, и дым - лиловый с алыми подпалинами - тихо таял в весеннем воздухе.

Я не торопясь оделся, умылся, вышел из вагона. Станция была пустынна. Две фигуры копошились над чем-то на далеком конце платформы. Весь поезд спал: шторы и занавески у окон были спущены. Паровоза не было, он ушел куда-то, и мы безпомощно, как ящерица, лишенная головы, оставались недвижно на месте. Городок белел стенами, краснел крышами. Из садов шел аромат от весенней листвы. Въездные ворота, - что-то в роде триумфальной арки, - желтели неподалеку от вокзала. Слева, вдоль узкой улицы, тянулась высокая железная решетка, и сквозь её инки просовывали свои ветки старые каштаны. Напротив жался друг к другу ряд двухъэтажных и одноэтажных домиков, крытых черепицей. Дальше поднимались навстречу утреннему свету шпицы и башенки церквей. А еще дальше - тянулись горы, густо поросшия деревьями, с старым замком на вершине самой высокой кручи, куда много веков назад тащили измученные лошади камни и стволы деревьев для постройки, и где возводились жилища прихотью властных людей, не желавших сливаться с обиталищами, ютившимися на равнине, по берегам светловодной реки, что текла излучинами от гор вниз, куда-то на запад. Замок, повидимому, был запущен и необитаем, но гордо возвышался, как реликвия прошлых веков.

Я прошелся взад и вперед раза два. Какой-то крестьянин с двумя огромными мешками ехал на маленьком осле. Легкая пыль золотилась за ним и бежала по улице. Город только-что проснулся, движения на улицах еще не было, - и только вдали виднелась вереница повозок: должно-быть, окрестные жители везли съестные припасы на рынок.

II.

Навстречу мне вышел из станционных дверей человек уже немолодой, толстый, в легком летнем платье, со вчерашней газетой в руках. Он остановился рядом со мной и начал смотреть на железнодорожное полотно, что ровной лентой убегало вдаль, между рощиц и холмов, перебрасываясь через реку, взбегая на холмики и спускаясь с них. Он ударил газетой по ладони свободной руки и сказал, как будто призывая меня в свидетели:

- Не видать.

- Вы не знаете, отчего мы стоим? - спросил я.

- Локомотив испортился. Пока не придет другой - вы не поедете дальше. Каждую неделю это случается два раза. У нас на линии дряхлые, изношенные паровозы. К этому уж все привыкли. Вы еще с полчаса простоите здесь.

Он сказал это с наслаждением, точно радовался нашей задержке.

- Если бы, - продолжал он, - эти остановки экспресса происходили не ранним утром, а днем, - наш город оживился бы. У нас ведь нет никаких развлечений, кроме плохого кинематографа, который дрожит, когда показывают его на экране, как преступник перед казнью.

- А сам по себе городок премилый, - сказал я.

- Да. На вид он премилый. Да он и чище и красивее многих южных городов. Но городские дрязги, подвохи и сплетни здесь такие же, как и во всех уездных ямах. Ну, конечно, ямах. Кто жил в Париже, тому всегда здешняя дыра покажется скверною тюрьмою.

- А вы здешний обыватель и бывший парижанин?

- Да, я здешний обыватель и бывший парижанин. У меня здесь небольшая фабрика. Но эта небольшая фабрика дает большой доход. Я не могу ее бросить, не могу перевести в другое место, потому что она производит продукты, составляющие специальность здешней местности.

Я не спросил, какие это продукты, он не пояснил и продолжал.

- Я бывший парижанин. Я родился там, в столице учился, вырос, получил дипломы, и попал сюда тридцать лет назад. Мне завидуют многие: счастье, видимо, улыбнулось мне, - я сделался состоятельным рантье. Но мне иногда кажется, что не прав Юлий Цезарь, уверявший, что он хотел бы быть первым в деревне, но не вторым в Риме. А я скажу, что предпочел бы быть пролетарием Парижа, а не рантьером здесь.

Я посмотрел на него. Он на провинциальных хлебах разжирел. Шея у него говорила о возможной апоплексии. "Он много спит и много пьет", - подумал я.

III.

- Сядем здесь, в тени, - предложил он. - Я жду местного поезда, но он тоже запаздывает, благодаря этому чортову экспрессу. Мне надо съездить за сорок километров в соседний городок и к десяти утра быть уже опять дома. Но эта неаккуратность перевертывает вверх ногами все предначертания. Вы не немец?

- Нет, я русский.

- Русские такие же разгильдяи, как и мы, французы. Немцы и англичане корректнее. Да. да. У них и станции чище, и дома, и женщины, и коровы. А у нас и у вас оне грязны. Да, да. Я один раз был в России и видел тараканов и желтых и черных. Их у вас больше, чем у нас. Ваш крестьянин и солдат считают их неизбежным злом и не выводят. Это заметил еще ваш Гоголь. Да. не удивляйтесь, я читал всего единственный русский роман "Мертвые души"', где о тараканах говорится в первой же главе. И я видел их своими глазами, как они бегают по столам, полу и стенам, и на них никто не обращает внимания. Я потому говорю об этих насекомых, что терпеть их не могу...

час разсчитан, и я не могу без толку тратить время. Мы неряшливы, французы, - мы не дорожим временем и расточаем его, как блудный сын богатство. Американцы говорят: "время - деньги". А мы хотим и деньги приобрести и время растратить попусту.

Он так взволновался от разговора, что у него на лбу выступил пот. Он отер его платком, да заодно уж вытер и жирный затылок.

IV.

Я в первый раз встретил француза, который не восхищался своими соотечественниками. Вся его фигура выражала брезгливость. Он брезгливо относился ко всему, - и к своему городку, и в вокзалу, и даже, как мне показалось, к своей трубке.

- Я не люблю людей, - заговорил он. точно подтверждая роившияся во мне мысли. - И меня не любят. Я, в сущности, никому не сделал зла. Да и мне никто ощутительного вреда не сделал. Мне только завидуют. Я вижу эту зависть во всем: и в том, как смотрят на меня, и в том, как говорят со мною, и в том, как говорят обо мне. Я никому не делаю зла, - я уж сказал... Но и добра я тоже никому не делаю. То-есть, теперь не делаю. Я проучен на этот счет.

Он улыбнулся широкой, радостной улыбкой, и даже глаза его потеряли на минуту брезгливое выражение.

"теперь"? - спросил я.

- "Теперь", - потому что прежде я делал. Пробовал делать людям то, что, повидимому, было для них хорошо Но каждый раз, когда я делал для них что-нибудь хорошее, меня за это предавали. Мне платили за добро злом. Чем более был мне человек обязан, тем гнуснее он оказывался но отношению меня. В конце концов я пришел к нелепому выводу, что нет такого доброго поступка, который остался бы безнаказанным.

Он засмеялся раскатистым веселым смехом, точно сообщил мне что-то очень занимательное и поучительное.

- Это парадокс, - заметил я.

- Нет, это святая истина, - поправил он меня. - Это все влияние чорта. Вы верите в чорта? Я верю. И думаю, что он властвует человечеством гораздо больше, чем это принято думать.

V.

Я был свидетелем, - тогда еще я был подростком, что могут проделывать люди, когда они озвереют и когда почувствуют, что их злой воли нет удержу, да, я был свидетелем одной сцены... Вот потому-то я и презираю людей...

Он оборвал свою речь и стал усиленно затягиваться. Я осторожно поинтересовался, какая это была сцена. Он посмотрел в ту сторону, откуда должен был прийти тот поезд, которого он ждал. Потом он посмотрел на часы, мельком взглянув на меня, и заговорил.

Я был в Париже в 1871 году, когда там царила коммуна. Я был юношей-подростком. Мне было лет четырнадцать. Я бегал в школу, учился черченью. У вас, в остальной Европе, думают, что главный ужас нашей жизни в Париже во время войны - была осада. Неправда. Было недоедание, холод. - но это все можно перенести. Это все случайные периоды, неприятные, но выносимые. А главный ужас наступил после осады, когда враги вступили в опозоренный город и потом ушли из него. Тут началась власть коммуны. Началась братоубийственная безсмысленная война.

Брови моего собеседника сдвинулись, губы сжались и даже побелели.

- Когда огромный четырехугольник. - от Нотр-Дам до Площади Согласия, с одной стороны до Сены, с другой - далеко дальше улицы Риволи, - загорелся и огненные языки поднялись над Парижем, окружив своим адским кольцом и Лувр и ворвавшись в старую ратушу, когда на Королевской улице загорелись не только дома, но и деревья, - тогда, казалось, пришел конец Парижу, и все с отупением смотрели на этот огненный океан. И вот именно тогда и стала бушевать толпа мерзавцев.

"Я не знаю, откуда она вышла. Простоволосые, полупьяные женщины, в туфлях на босу ногу: такие, как я, подростки: какие-то изрытые оспой старики без шапок, наполовину ободранные солдаты, в грязных штиблетах, с кэпи на затылках. Все это галдело, махало палками, ножами, стреляло, разбивало погреба, убивало прохожих. И я иногда видел, что во главе этих отрядов был мой дядя..."

VI.

- Да, да, - мой дядя. Родной брат моей матери. Это был известный художник, талантливый. Его картины до сих пор красуются в Лувре. Его звали Курбэ. Это было несчастие всей нашей семьи. Я помню его веселого, оживленного, с горящими глазами, когда он пришел к нам ужинать после того, как по его инициативе повалили Вандомскую колонну. И я помню, как моя мать, сжимая в складках платья кулаки, с глазами полными слез говорила ему:

" - И ты решился подстрекнуть толпу на эту мерзость?

"А он, скаля зубы и улыбаясь, возражал ей:

" - Да, - я был за то, чтоб ее повалили.

" - Потому что наверху была статуя Наполеона?

" - Совсем не потому. А потому, что эта колонна портила перспективу улицы de la Paix. Я говорю это, как художник. Надо было быть вандалом, чтоб втиснуть этот столб в чудесную панораму... Ему место пред "Инвалидами". Я буду хлопотать, чтоб его перевезли туда."

- Я думаю, дядя выдумал сейчас, в оправдание себе, такое перемещение. Но он потом повторил это на суде, когда его судили за разрушение колонны. Ему не поверили - приговорили, кажется, к тюремному заключению и к огромному взысканию: он должен был возстановить памятник на свой счет... Но только не подумайте, что я возненавидел людей только потому, что дядя попался в эту скверную историю. Нет, дело совсем не в этом. Дядя был неуравновешенная, горячая натура, если бы его разстреляли, я бы нисколько не удивился. Да он и был раз приговорен к разстрелу, - но его простили не потому, что он художник, да еще талантливый, чуть ли не образовавший новое направление, а потому, что он был "славный малый". Так показали относительно его все соседи..

VII

"славных малых". Я вообще думаю, что, если бы всех "славных малых" перевешать, человечеству жилось бы гораздо лучше. Эти "славные малые" главные виновники всех самых неблаговидных дел. Они подогревают страсти толпы, поджигают ее, - даже не из личных выгод, а просто в силу какого-то озорничества. И это доводило иногда до таких явлений...

Он опять повернулся ко мне. Лицо его было сурово, и на нем проступили какие-то острые углы.

"Раз вбежал к нам с пеной у рта некий Бюто. Это был товарищ дяди, его друг, собутыльник. Был ли он анархист, коммунист, или что-нибудь в этом роде - этого я не знаю. Вбежав, он закричал:

" - Пятерых наших разстреляли. Враги свободы, враги отчизны посягнули на нашу кровь: мы должны отомстить. Мы тоже разстреляем их заложников. У нас сидит их президент кассационного суда, парижский архиепископ и несколько попов и монахов, - вот их-то мы завтра и прикончим. Пусть знают, что с нами шутить нельзя!

" - Да в чем же обвиняется архиепископ? - спросила мать.

"Бюто свистнул.

" - А хоть бы ни в чем! Довольно того, что он архиепископ и не наш.

"Помню, до чего я похолодел. Пальцы мои стали ледяные, как у покойника. Мне была нова такая логика. Я выпучил глаза на Бюто. А он шлепнул меня ладонью но плечу и сказал:

" - Вот мальчик меня понимает. Ты понимаешь, мальчик? Приходи завтра смотреть, как мы их будем разстреливать, попов. И ты увидишь, как мы тверды в своих решениях.

"И эти несчастные знают, что их ожидает? - спросила мать.

"Бюто скривил рожу.

" - Фи! Пусть они проспят спокойно эту ночь и думают, что их друзья скоро освободят. Им объявят, что их разстреляют, завтра перед самой казнью. Мы не настолько безчеловечны. Их казнь нужна не для них и не для нас, а для наших врагов: мы их хотим поразить ужасом".

VIII.

- На следующее утро чем свет я был в Ларокетской тюрьме, где должен был совершиться этот разстрел. Утро было такое вот, как сегодня: теплое, весеннее. На тюремном дворе уже волновалась толпа. Когда вешают, обезглавливают, разстреливают, - всегда находятся любители этих сильных зрелищ. Двор тюрьмы я вот сейчас помню со всеми деталями, а я до этого ни разу там не был, да и потом никогда не заходил туда. Он весь вымощен был маленькими квадратными плитами, а стены его были штукатуренные, каменные, и к ним прикреплены были два фонаря. У входов стояли какие-то солдаты в синих мундирах, в каскетках, сдвинутых на уши и затылок, и в руках держали ружья без штыков. Иные курили. Тут же стояла лошадь и повозка на высоких колесах, - это чтобы свезти тела казненных на кладбище.

"И потом показались в дверях эти тела: еще живые, на ногах. Впереди шел архиепископ. Он был в длинной сутане и шапочке, в чулках и башмаках, бледен и спокоен. Звали его Дарбуа. Я никого не помню из тех, что вышел с ним. Помню только, что один был в цилиндре, точно отправлялся на прогулку или на скачки. Я впился глазами в Дарбуа. Для меня был один Дарбуа.

"Толпа волновалась, двигалась, у всех глаза горели. И осужденных поставили по стенке рядком, друг возле друга. У национальных гвардейцев стали щелкать затворы ружей. И вот тут-то произошла совершенно неожиданная сцена. Вдруг два солдата отделились, подошли к архиепископу под благословение и стали просить прощенья у него. Он посмотрел на них внимательно и благословил. А в толпе тех, что остались посредине двора, послышался смех и ругательства.

"Тогда Дарбуа поднял голову и заговорил, должно-быть, тем голосом, каким он говорил проповеди в храме."

IX.

" - Бедные, заблудшие люди, - сказал он. - Ведь вы оскверняете себя новым преступлением. Неужели вы этого не видите? Мстя кому-то, вы предаете смерти людей неповинных. Не думайте, что вы разстреливаете нас, как единомышленников ваших врагов. Вы убиваете нас, как разбойники на дорогах. Вы нас не судили, не допрашивали, не предъявляли обвинений...

"В толпе национальных войск раздались проклятия и крики. Но Дарбуа возвышал голос все больше и больше.

" - Я всегда был поборником святой свободы, - сказал он, подняв высоко голову, - и умираю за нее от рук палачей-тиранов. Такова воля Господня. Он зовет меня к себе. Я готов...

"Он замолк. И все умолкло вокруг. И вот этой минуты я никогда не забуду. С этой минуты я возненавидел людей. И они ничем не могли впоследствии искупить того впечатленья, что я пережил тогда.

"Тишина нарушилась ружейным залпом. Потом дали второй. Я не смел взглянуть на ту стену, где стояло в ряд пять фигур. Когда я посмотрел - там никого уже больше не было. А внизу копошилось что-то, и кого-то добивали прикладами.

"Когда я шел в ворота тюрьмы, я видел двух женщин, которые плакали и говорили: "ах, бедные, бедные люди!" А несколько минут перед тем, оне с жадностью смотрели на осужденных и забыли о том, что в руках у них были плетеные корзины, с которыми оне шли на рынок за провизией.

"Потом меня обогнала телега, где везли тела убитых, покрытые брезентом. Это их везли свалить в общую яму на кладбище Нашеза...

- А вот и поезд с двумя паровозами - прибавил он, вглядываясь вдаль. - Я поеду на свое заседание, а вы поедете дальше. Имею честь...

И он, прикоснувшись к своему "головному убору", двинулся вдоль платформы, переваливаясь на кривых ногах и тяжело неся свое грузное тело. А стягивавшаяся со всех сторон станционная прислуга кланялась человеконенавистнику, и он, кивая небрежно ей головой, уходил от меня все дальше и дальше, пока не смешался совсем с группой черневших вдали людей.

"Нива", No 1, 1918