Байрон как политический деятель

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Тимирязев В. А., год: 1892
Категория:Критическая статья
Связанные авторы:Байрон Д. Г. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Байрон как политический деятель (старая орфография)

Байрон как политический деятель

БАЙРОН КАК ПОЛИТИЧЕСКИЙ ДЕЯТЕЛЬ.

Чтоб судить правильно о Байроне, мы должны смотреть на него с широкой европейской, а не узкой, английской точки зрения. Его сила, прямота и социальный энтузиазм возбуждают удивление и уважение Европы, которая не смущается, как мы, тем, что у него иногда можно встретить плохой стих. Для итальянцев он более итальянский, чем английский поэт, для греков он пророк их патриотических стремлений; во Франции и Германии его более ценят и изучают, чем в современной Англии, где венчают лаврами только звучную рифму и утонченную смутность идей. Но когда пройдет господство литературного пуризма, Байрон явится перед нами, как поэт политического движения, которое в начале XIX столетия возбудило новую эпоху возрождения.

Этими словами один из лучших современных английских публицистов, Гаррисон, в только что изданном под его редакцией переводе "Календаря Конта" с биографическими коментариями, смело и безпристрастно характеризует политическое значение великого поэта; в то же самое время итальянский журналист Киарини посвящает две замечательные статьи в "Nouva Autologia" уяснению политического влияния Байрона на Европу в начале настоящого столетия. Задав себе вопрос, почему творец "Чайльда Гарольда" имел такую чарующую силу в глазах всей Европы, тогда как другие современные ему поэты отличались, по общему приговору критиков, большими поэтическими достоинствами, Киарини отвечает, что этот, повидимому, непонятный факт очень просто объясняется: Байрон был единственный выдающийся писатель, который открыто и красноречиво протестовал против политической реакции после 1815 года. Ни Гёте, ни Шелли, не трогали так сердца читателей, как Байрон, потому что ни один из них не выражал, как он, подавленных радикальных стремлений того времени. И к тому же Байрон не довольствовался одним литературным протестом, а одинаково протестовал и словом и делом. Покинув Англию с презрительным отвращением к её лицемерию и узкой рутинности, он впродолжение двух лет был деятельным членом тайного общества карбонариев в Италии, а затем отдался всецело борьбе за освобождение Греции. Вот почему вся стремящаяся вперед Европа смотрела на Байрона с таким энтузиазмом: он вдохновлял Мадзини и в славянских странах он был первым английским поэтом, которого восторженно изучали. В заключение, итальянский критик, вполне признавая литературные недостатки Байроновской поэзии, доказывает, что он прямо, непосредственно содействовал осуществлению двух великих идеалов своей жизни: освобождению Италии и независимости Греции, а потому, по своему историческому значению, он стоит гораздо выше более безупречных поэтов.

"Политических речей", его речь, произнесенная в палате лордов в 1812 году, помещена наравне с знаменитыми речами Мирабо, Робеспьера, Маколея и современных столбов политического красноречия: Кастелара, Клемансо, Бебеля и немногих других. Замечательно, что Кастелар, первый политический оратор нашего времени, не только в Испании, но и во всем свете, тридцать лет тому назад, в своей прекрасной, глубоко сочувственной биографии Байрона, ужо указывал на его важную политическую роль, и в самых лестных, даже поэтических выражениях отзывался о "Лорд Байрон, - писал Кастелар, - вступил в палату лордов и произнес три речи. В каждой из них он защищал великое правое дело - дело угнетенных. Никогда человеческая речь, величайший из даров Провидения, по может быть посвящена более славному предмету, чем служению правде и справедливости. Нет в природе более сладкой музыки, чем речь, каждая фраза которой воплощает в себе идею, могущую быть зерном нового мира. Никакая человеческая слава не может сравниться со славой оратора, который, не проливая ни капли крови, не омрачая своих лавров роковыми трофеями завоевателя, побеждает с трибуны души своих слушателей и заставляет биться их сердца в унисон с своим сердцем. Байрон обладал всеми необходимыми качествами для оратора: отзывчивостью, воображением, возвышенными идеями, гибким голосом, выражавшим все разнообразные оттенки мысли, и упорным стремлением к правде. Вместе с тем его удивительная внешность, красота его греческой головы, его громадный лоб, его дугообразные брови, глубина его глаз, голубых, как небо, в минуты покоя и черных, как бушующий океан, при малейшем волнении, безупречные очертания его губ, словно изваянных для извлечения звуков вечной гармонии, его олимпийские жесты, его величественный вид, смягченный ценностью, его бледный цвет лица, походивший на античный мрамор, все его черты, дышавшия гением, все его существо - ясно говорили, что природа, создавшая такой, вполне совершенный сосуд, не могла не наполнить его безсмертным нектаром. И такого-то человека, созданного, чтоб быть великим оратором, выбросила из своей среды английская палата пэров! Он произнес в ней только три речи, и хотя оне не представляют ничего необыкновенного, но нельзя не пожалеть, что он вынужден был покинуть парламентскую трибуну прежде, чем его ораторский талант вполне развился. Свою первую речь он произнес против проекта жестокого закона, которым предлагалось карать рабочих, уничтожавших с отчаяния и голода новые машины, лишавшия их ручного труда. Вторая его речь имела целью поддержать предоставленье политических прав ирландским католикам, тогда гонимым протестантской нетерпимостью. Третью речь он посвятил защите главы лиги парламентской реформы, Картрайта, которого полиция подвергала преследованию за его агитацию в пользу всеобщей подачи голосов. Таким образом в волновавших так долго Англию вопросах о рабочем труде, эманципации католиков и избирательной реформе, Байрон оставил следы своего политического ума, благородной любви к человечеству и постоянной защиты человеческой свободы".

Ровно восемьдесят лет покоилась в пыли английского парламентского архива речь Байрона, напечатанная ныне в немецком сборнике образцового политического красноречия и, если мы не ошибаемся, ранее только однажды были напечатаны из нея отрывки в анонимной статье "Lord Byron as a politicum", помещенной в первом номере издававшагося в 1883 году маленького лондонского журнала "То day". Но она оказывается замечательной во всех отношениях и как бы написана вчера. Это не только любопытный документ для истории английской и общеевропейской литературы, но красноречивый, благородный отклик прошедшого на животрепещущие вопросы настоящого. Великий поэт как бы предвидел мрачные заботы конца того века, начало которого он осветил блеском своего гения, и его вдохновенные слова служат лучшим коментарием к современным событиям. Знаменитое родовое жилище Байрона Ньюстэд-Аббэ находилось близь промышленного города Нотингама, где произошли в начале 1812 года безпорядки среди рабочих, уничтоживших в невежественном отчаянии новые вязальные станки и машины, которые в их глазах уменьшали их заработок, так как число рабочих по этому ремеслу значительно сократилось. Реакционное английское правительство того времени предложило парламенту принять новый закон, увеличивавший до смертной казни наказания за подобные проступки, а Байрон, лично видевший то, что происходило в Нотингаме, явился в палату лордов, где он уже заседал несколько времени, но молча, среди общого холодного равнодушия, и произнес свою девственную парламентскую речь 27-го февраля, при втором чтении этого законопроекта.

"Лорды, - сказал двадцатичетырехлетний поэт: - вопрос, предложенный впервые на ваше разсмотрение, хотя нов для этой палаты, но не нов он для страны. Я полагаю, что он составлял предмет серьезного размышления для многих задолго до того времени, как им занялась законодательная власть, вмешательство которой только может оказать действительную пользу. Как человек, имеющий некоторое отношение к страдающему в настоящем случае округу Англии, я позволяю себе, хотя я совершенно чужой этой палате и почти каждому из моих слушателей, просить снисходительного внимания к моим немногим замечаниям по предмету, который, признаюсь, меня глубоко интересует. Излишне распространяться подробно о рабочих безпорядках. Палате уже известно, что всякого рода насильственные действия, за исключением кровопролития, совершены рабочими, и что собственники ненавистных рабочим машин, а также все лица, имеющия какое либо к ним отношение, подверглись оскорблению словами и действием. Вовремя моего недавняго пребывания в Нотингамшире не проходило дня, чтоб не произошло нового акта насилия, и в то утро, когда я уехал оттуда, до меня дошло известие о разгроме сорока станков, без всякого сопротивления со стороны хозяев и без поимки виновных. Но что было причиной такого ненормального явления? Очевидно, потеря работы многими рабочими вследствие введения новых машин. Отказанные хозяевами рабочие, в своем слепом невежестве, стали думать, что их приносили в жертву механическим улучшениям, не понимая, что надо было радоваться этим улучшениям, как приносящим великую пользу всему человечеству. Они воображали, что благосостояние многих бедных рабочих важнее обогащения немногих уже богатых людей, благодаря усовершенствованию орудий труда, которое лишало их работы. Они были согласны копать землю, но все лопаты находились в других руках, они не стыдились бы просить милостыни, но никто не хотел им помочь; им были отрезаны все средства к жизни, и совершенные ими насилия, как они ни достойны сожаления и осуждения, едва ли могут кого нибудь удивить. Хотя меч самый дурной аргумент, и к нему можно прибегать только в крайности, но в этом случае меч был первым средством, которое употребило правительство, но по счастью меч до сих пор не выходил из ножен. Предлагаемая ныне законодательная мера, однако, обнажит меч, а если-б в начале этих безпорядков были созваны подобающие митинги и были бы справедливо обсуждены причины недовольства как рабочих, так и хозяев, то я уверен, что можно было бы принять меры к возвращению рабочим их занятий и возстановлению спокойствия в стране. Теперь Нотингамгаир страдает от двойного зла: от голодающого населения и праздных солдат. Такая странная апатия овладела нами, что только теперь впервые официально обращено внимание этой палаты на безпорядки, происходящие в 130 милях от Лондона. Мы все это время спокойно наслаждались сознанием своего величия и праздновали свои внешния торжества, тогда как среди нас происходили домашния бедствия. Но все взятые вами города, все армия, обращенные в бегство вашими военачальниками, - пустой предмет самовосхваления, если в вашей стране одни граждане возстают против других, а ваших солдат и палачей приходится спустить на часть вашего населения. Вы называете этих людей чернью, опасной, отчаянной, невежественной и полагаете, что единственное средство успокоить "bellua multorum capitum", снести несколько излишних голов. Но даже чернь можно лучше образумить примирением и твердостью, чем возбуждением страстей я усилением кар. Сознаем ли мы наши обязанности относительно черни? Ведь эта самая чернь работает на ваших полях и служит в ваших домах, она образует вашу армию и ваш флот; благодаря ей, вы могли вызвать на бой весь мир, но и она может вызвать вас на бой, когда ваше прозрение я непредусмотрительность доведут ее до отчаяния. Вы можете называть народ чернью, но не забывайте, что чернь часто высказывает чувства народа. Здесь я кстати замечу, что вы с удивительной поспешностью оказываете помощь союзникам в бедственном положении, но предоставляете свое бедствующее население на произвол судьбы. Когда португальцы страдали от опустошительного отступления французской армии, то все в Англии протянули им руку помощи; золото богачей и лепта вдовицы одинаково сыпались в их пользу, давая им возможность выстроить вновь свои жилища и наполнить зерном свои житницы. В настоящую минуту тысячи заблуждающихся, но несчастных ваших соотечественников терпят голод и всякого рода бедствия, но ваша благотворительность, столь щедрая для чужих, не обращает внимания на своих. А гораздо меньшей суммы, чем та, которую вы пожертвовали Португалии, было бы достаточно, чтоб сделать излишними нежные попечения штыков и виселиц, если действительно нельзя возвратить рабочим их прежния занятия, чего я не могу признать до основательного исследования этого вопроса. Я посетил театр войны на Пиренейском полуострове, я бывал в самых несчастных провинциях Турции, но никогда я нигде под самой деспотической властью неверующих правителей я не видел такого бедственного положения, какое представилось моим глазам после возвращения на родину в самом сердце христианской страны. Какие же средства вы принимаете? После месяцев бездействия и таких действий, которые хуже всякого бездействия, вы, наконец, прибегаете к великому средству всех государственных врачей со времен Дракона и до наших дней. Пощупав пульс пациента и значительно покачав головой, вы прописываете кровопускание. Не говоря уже о несправедливости вашего законопроекта, прежде всего следует остановиться на том соображении, что в ваших законах, кажется, уже достаточно случаев смертной казни. Неужели ваш уголовный кодекс не довольно проливает крови, что вы находите нужным еще увеличить это пролитие крови, вопиющее к небу на вас? Подумайте также о том, как вы исполните этот закон? Можете ли вы посадить в тюрьму население целого графства? Или вы поставите виселицу на каждом поле и будете вешать людей вместо пугал, или вы объявите целое графство на военном положении, обезлюдите его и, превратив в пустыню, возстановите Шервудский лес, для королевской охоты и убежища разбойников. Это ли средства для успокоения голодающого и доведенного до отчаяния населения? Неужели вы думаете, что голодный бедняк, не боявшийся ваших штыков, устрашится ваших виселиц? Смерть для него единственное спасение, и вы, повидимому, не предоставляете ему другого выбора, а потому ваши палачи не будут действовать успешнее ваших солдат. Если вы вздумаете вести дело судебным порядком, то где вы возьмете свидетелей? Люди, которые не хотели свидетельствовать против своих товарищей, когда закон карал их ссылкой, не переменят своей решимости от того, что ссылка заменится смертной казнью. При всем моем уважении к лордам, сидящим против меня, я не могу не сказать, что по всей вероятности они переменили бы свое мнение, если-б произведено было предварительное исследование вопроса. в этом случае любимая государственная мера, промедление, оказала бы пользу. Когда дело идет о каком нибудь законе, имеющем целью расширить свободу или пресечь зло, вы медлите и разсуждаете целыми годами, а расширение смертной казни вы хотите постановить мгновенно, не обдумывая последствий. На основании всего, что я видел и слышал на месте, я могу утвердительно сказать, что, приняв этот бил без предварительного исследования вопроса и без основательного его обсуждения, вы совершите варварство и несправедливость. Но если этот закон, написанный не чернилами, а кровью, будет принять, то каков будет его результат? Представьте себе, что один из несчастных, которых я видел во множестве и жизнь которого вы цените дешевле вязального станка, бледный, исхудалый, голодный, отчаянный, оторванный от своей семьи, которую он не в состоянии более содержать по вине не своей, а обстоятельств, явится на скамье подсудимых в силу вашего нового закона, а таких жертв вы можете выбирать сколько хотите в десятке тысяч бедняков; и что же, для обвинения и постановления приговора над, ним необходимы еще двенадцать мясников, в лице присяжных, и Джефрис, в лице судьи".

своей партии с талантливой девственной речью, но и враждебные ему пары единогласно признали, что из него может выработаться великий государственный человек. Спустя два месяца Байрон произнес вторую свою речь по поводу предложения лорда Дономира о назначении коммиссии по вопросу о предоставлении католикам политических прав. Начиная свою пламенную защиту гонимых протестантской нетерпимостью католиков, преимущественно в Ирландии, он подверг резкой критике главнейшие аргументы противников католической эманципации. "Говорят, что теперь не время заниматься этим вопросом, - сказал он: - я отчасти с этим согласен, действительно, теперь не время разрешать этот вопрос, потому что время для подобного разрешения уже давно прошло, и лучше было бы для нашей страны, если-б католики теперь пользовались такими же правами, как другие паши сограждане. Извне нам грозят враги, внутри бедность и голод, а мы препираемся насчет догматических тонкостей религиозных обрядов. Странно, что мы разсуждаем в подобное смутное время о том, на сколько известные обряды при поклонении общему Богу могут лишить наших сограждан права служить общему королю. Много говорят о церкви и государстве, но я полагаю, что под этими достойными уважения словами не следует разуметь нетерпимой церкви и деспотического государства. Сто лет тому назад в этой самой палате лорд Питерборо сказал, что он стоит за парламентского короля и за парламентскую конституцию, но не за парламентского Бога и парламентскую религию. Его слова сохраняют силу до настоящей минуты, и пора нам бросить игру в религиозные и государственные софизмы. Враги католической эманципации уверяют, что для католиков и для ирландцев уже слишком много сделано, и что они никогда не будут довольны, как их ни благодетельствуй. Этот странный парадокс напоминает мне рассказ об одном солдате, который был вынужден по приказанию начальства наказывать плетьми своего товарища; бедняк просил его сечь то повыше, то пониже, то направо, то налево, но, не смотря на исполнение всех его желаний, он продолжал кричать и жаловаться; наконец, выведенный из терпения солдат воскликнул: "Чорт тебя возьми, на тебя не угодишь, как тебя ни секи". Точно также вы сечете католиков и ирландцев повыше и пониже, направо и налево, всегда и везде, удивляясь, что на них не угодишь. Конечно, опыт доказал вам всю низость подобного варварства и научил вас сечь более мягкой рукой, но, все-таки, вы продолжаете сечь и будете продолжать порку, по всей вероятности, до той минуты, пока вырвут из ваших рук плети и не станут подвергать вас самих такой же порке. Недавно в этой палате кто-то заметил, что если предоставить права католикам, то почему же не предоставить их евреям? Если эти слова внушены состраданием в евреям, то они заслуживают полного внимания, но, конечно, они сказаны ради глумления над католиками, хотя католики такие же христиане, как мы". В конце своей речи, упоминая о специальных преследованиях католиков в Ирландии, молодой поэт характеристично заметил: "И все это делается в то время, когда нашим единственным торжеством после многих лет военных катастроф на континенте мы обязаны ирландскому генералу; правда, он не католик, а то мы были бы лишены его услуг; но я полагаю, что никто не станет доказывать, что католическая религия уменьшила бы его военные таланты и патриотизм, хотя ему тогда пришлось бы служить простым рядовым и он не имел бы права командовать армией".

реформы, Картрайта, который подвергся насильственному аресту полиции за собрание публичных митингов, на которых он требовал ежегодных парламентов и всеобщей подачи голосов. Конечно, лорды не приняли к разсмотрению этой петиции, но Байрон высказал по этому случаю свои смелые взгляды не только на парламентскую реформу, но и на неправильные действия полиции, которая, не давая одному из граждан свободно выразить свои мнения, оскорбляла, по его убеждению, весь английский народ.

и народные бедствия, в самую реакционную эру европейской политики, когда народные права и свобода всюду попирались. При этом не надо забывать, что защищаемые молодым поэтом благородные, передовые идеи он высказывал не только в законодательном собрании, но в своих частных письмах и литературных произведениях. Недавно в лондонском журнале "Murray's Magazine" напечатано письмо Байрона к мисс Фаншо, в котором он блестяще описывает свое свидание с г-жей Сталь в Лондоне в 1813 году и набрасывает поразительную картину тогдашняго политического положения Англии.

", изданного в 1809 году, когда он находился в Кембриджском университете. Там, между прочим, юный девятнадцатилетний поэт оплакивает смерть Фокса, гневно возстает против его клеветников и в пламенных выражениях защищает знаменитого поборника конституционной свободы, гений которого, по его словам, одинаково признается и друзьями и врагами. В последовавшей затем блестящей сатире на английских поэтов и шотландских критиков, которую вызвала злобная критика его первой книги, встречаются политические намеки на неспособное, реакционное правительство в Англии, на развратную аристократию, на голодающий народ и т. д. В "Чайльд-Гарольде" он воспевал борьбу Испании за свободу, во время которой "все вели себя благородно, кроме так называемого благородного класса, добывавшого сковывавшия его цепи", клеймил древних и современных тиранов Италии и вообще поэтически высказывал свой культ возвышенных политических идеалов. Но из всех его произведений "Дон-Жуан" наиболее пропитан политическим духом. В нем он страстно высказывается против войны; саркатически смеется над тогдашним кумиром, Веллингтоном; ставит выше всех завоевателей Вашингтона, "имя которого означает спасение страны, а но разорение целого мира, и будет лозунгом для всего света до окончательного его освобождения"; называет Англию, "могущую быть благороднейшей из стран, тюремщицей всех наций, которые ее ненавидят за сковывание связующих их цепей"; гордо ссылается на свою верность вигским принципам Фокса среди "общого ультра-юлианства"; гневно упрекает министра Кастльрэ, "этого умственного евнуха и хладнокровного негодяя за омрачение своих рук кровью ирландского народа"; оплакивает несчастную судьбу Греции, издыхающей под турецким игом; указывает на то, что "истинные повелители Европы - еврей Ротшильд, его христианский товарищ Беринг и либеральный Лафит", и всегда кстати и не кстати обнаруживает свои политическия убеждения, побудившия его, в последние годы его жизни, принять живое участие в движении итальянских карбонариев и умереть в борьбе за освобождение Греции.

развиться его политическому значению, хотя для его славы трудно придумать более достойного конца, чем геройский апофоз в Мисалонги. "Был месяц апрель, - говорит его красноречивый биограф Бастелар: - природа воскресала, в воздухе царила южная теплота; церковь праздновала Пасху. Под тяжестью борьбы с реальными преградами и ядовитыми миазмами окружавшей его местности, Байрон умирал, завернувшись в длинные складки знамени свободы, как Брут или Катон. Ему было только тридцать шесть лет, и он пал, словно дерево, отягченное богатой листвой и роскошными плодами. В своем бреду, он думал, что избирался на стены Лепанто, а в сущности он переступал через стену безсмертия. И что мог сделать Байрон в эпоху, когда Священный Союз заставлял молчать всю Европу, как не умереть за великую попранную тогда идею? Он был богат и отказался от своих сокровищ; он любил и покинул ту, которая отвечала ему пламенной взаимностью; он был поэт и отложил в сторону свою лиру - он все оставил, все забыл для борьбы за святое дело человечества. Верь в его скептицизм, страна торгашей, которая прокляла его и омрачила ореол его славы, по выражению Сано Пано, отрыжкой съеденных бифстэков и выпитого пива. Выбрось его из своей среды, как недостойного тебя, и он пойдет с своим мечем и своей лирой умереть за Грецию, а вместо неблагодарной родины у него будет новая лучшая родина - все человечество!"

К своему вечному позору, Англия и после смерти одного из величайших своих сынов отнеслась к нему с черной, тупой несправедливостью, и останки Байрона покоятся до сих пор не в Вестминстерском аббатстве, а в скромной церкви маленького провинциального городка Гукналь-Торкарда, близь Ньюстсд-Аббэ; даже когда в 1852 году вскрыли семейный склеп, чтоб похоронить там его дочь, лэди Аду Ловлзс, и какая-то бедная маленькая девочка, проникнув по узеньким ступенькам в усыпальницу великого поэта, вынесла кусок бархата с его гроба, то это драгоценное сокровище купил у нея ценою золота не богатый, или знатный англичанин, а чужеземный изгнанник, Кошут. Только в последнее время начали в Англии отдавать должную справедливость творцу "Чайльд-Гарольда", и в лондонских журналах прошедшого года встречается целый ряд статей о нем: об его школьных годах в Абердинской первоначальной школе, об его пребывании в Италии, о том, что он будто бы перед смертью был склонен сделаться методистом и т. д. Но, конечно, первое место среди этой покой байроновской литературы занимает приведенный в начале настоящей статьи отзыв Гаррисона о политическом значении поэта, наиболее олицетворявшого идеи и стремления XIX века.

В. Т.

"Исторический Вестник", No 6, 1892