Как добры люди!

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Панаев И. И., год: 1834
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Как добры люди! (старая орфография)

И. И. Панаев

Как добры люди!

Собрание сочинений Ив. Ив. Панаева.

Том первый.

Повести и рассказы

1834--1840.

Издание В. М. Саблина.

Москва. - 1912.

Посвящается М. А. Языкову.

Поэт, не дорожи любовию народной.

А. Пушкин.

Как я люблю огромную залу, горящую тысячами огней, которые ослепительно играют на позолоте и бесконечно отражаются в неизмеримых зеркалах, и эти цветные гирлянды дам, ароматическия гирлянды, переплетенные жемчугом, бриллиантами и золотом, и этот бешеный вальс, так хорошо понятый гением гостиных, этим пленительным Штраусом, танец соблазна и неги, от которого замирает дыхание!.. Этот неумолкающий говор, и отрывки речей, и полувзгляды, и вечное движенье, и странная пестрота, и фантастическое великолепие - разве все это не поэма в полном и современном значении этого слова, и разве она не занимательнее целых страниц in-folio, вырванных из громадной Илиады, разве не пестрее, не цветистее и не понятнее какой-нибудь длинной сказки Шехеразады?.. Сколько любви, сколько страстей, сколько надежд, сколько мыслей волнуются в этой зале! А под гром оркестра, под чародейные звуки, под гармонический голос Россини и Моцарта, сердце сильнее бьется в груди, страсти мятежнее разгораются, ярче блещет надежда, мысли как-то легче настраиваются на поэтический лад и бесконечнее развиваются...

Мне всегда казались сомнительными люди, нападающие на общество, люди, злословящие людей. И, в самом деле, эти Манфреды и Лары в коротких и узких фраках, с черепаховыми лорнетами на груди, проповедывающие байронизм и важно разсуждающие о Гётевом "Фаусте", прислонясь к мраморному камину, уставленному вычурными вещами рококо - не должны ли они, эти люди, казаться немного сомнительными? --Но мне неприятна хула на людей даже в устах человека, не выходящого из ограниченного очертания своего домашняго круга и читающого только в русских переводах повести Бальзака и Занд.

Я не раз слышал рассказы о злобе людей, о их эгоизме, мстительности и о прочем, скрывающемся под непроницаемою личиною милой светской приветливости: эти речи вырывались часто из сердца глубоко уязвленного; в речах была та страдальческая музыка, от которой нехотя навертываются на глазах слезы; и странно: при всем этом я до сих пор еще так люблю людей и так простодушно верю их добросердечию!

Или опыт не сжимал меня своею железною рукавицей, или я принадлежу к числу тех милых людей, которым, Бог знает почему, истина никогда не показывается лицом к лицу, и которые вечно скользят по поверхности человечества?

говорящого о чести, ханжу, со слезами разсуждающого о высоком христианском долге. В Тартюфе я никогда не мог видеть лицо действительное; правда, Яго, Шекспиров Яго всегда смущал меня, но я гнал прочь от себя образ этого демона, это чудовищное порождение исполина-поэта. Я думал - и часто теперь думаю: если я не дал повода людям делать мне зло, они, верно, не сделают мне зла... и искренно жму руку каждому, и считаю каждое приветствие на это рукопожатие искренним...

Случилось (не помню, очень давно кто-то сказывал мне) - что от одного слова какой-то жеищины зависело счастие или несчастие, спокойствие или страданье целого семейства. Она очень хорошо знала об этом, и что же? Слывя в свете за необыкновенно чувствительную и добродетельную, не запинаясь, еще с равнодушною улыбкою, произнесла слово, которым погубила целое семейство и сделалась убийцею человека. Правда ли это? Как сметь поручиться, что этот поступок был умышленный?

Нет, это клевета на людей, самая дерзкая клевета! О, люди понимают и умеют сочувствовать до самоотвержения несчастию вчуже. Нужно ли слез - они плачут; нужно ли утешения - они утешают, и с каким увлекательным красноречием, с какою энергическою силою!.. Слово и слезы! чего же более? Они плачут в театре от кривляний актера, закалывающого себя бумажным кинжалом; их слезы градом льются на чувствительные страницы какого-нибудь романа... О, как же они должны сострадать истинному несчастию! Я убежден, что людям доступно все высокое, все прекрасное - и безграничная степь морской зыби, позлащенной вечернею зарею, и молния, мгновенно обхватывающая пламенем черное небо, мгновенно озаряющая землю страшным сияньем последняго дня, и тихий вечер, растворенный ароматом цветов, когда вся природа роскошно отдыхает, упоительно нежится, когда все в дивном, благоговейном безмолвии, только соловей свищет, трелит и заливается...

Ради Бога, не уверяйте меня, что для людей мертва поэзия природы. Неправда! Они с благоговейным страхом, с молитвою на устах, внемлют гласу Божьему в час бури; они с трепетом сердца, с замиранием духа прислушиваются к выстраданной гармонии великого поэта.

Для них дорог он - избранник Господень, вдохновенный провидец грядущого, чудодейственно возносящий их к небу и с недосягаемой высоты показывающий им, бедным муравьям, на точку земли, где они суетливо и безтолково роятся! И они, в награду за это, лелеют его, устилают жизненный путь его цветами, хранят его, как зеницу ока! - Я где-то читал: "общество убило поэта". Какая нелепая фраза! Эти добрые, сострадательные люди, составляющие общество, посягнут на жизнь своего собрата, и еще какого собрата - который доставлял им столько светлых, отрадных минут в жизнп? Они вырвут из собственной диадемы единственное её украшение, многоценный камень, сиявший тысячами радужных переливов - вырвут и безумно втопчут его в грязь?.. Это смешно! Можно ли составлять такия безсмысленные фразы и так безжалостно позорить общество?..

Может быть, точно, люди бывают иногда причиною гибели поэта, но это совершенно неумышленно, только по одному неведению. И потом какими тяжкими страданиями, какою раздирающею горестию выкупают они свое невинное преступление! Посмотрите, как, рыдая, они обступают гроб великого человека - а ведь эти рыдания так искренни! Они готовы выплакать сердце, смотря на безмятенное чело навеки успокоившагося страдальца. Когда терновый венок жизни упал с головы его, они украшают эту священную голову лаврами. Добрые люди! Нто, если бы он, великий, возстал в эту минуту и посмотрел на свою апофеозу? Не правда ли, он примирился бы в лице этих людей с целым человечеством, он обнял бы их как братьев?

Да, несмотря ни на какие выходки ненавистников человечества, я снова повторяю, что убежден в доброте людой... И вот почему я люблю эти торжественные, великолепные сборища, их балы и рауты, где жизнь, доведенная до высшей степени цивилизации, как искусно выграненный алмаз, блестит, ослепляя. Вот почему я люблю безтребовательные, семейные сходки, где все дышит патриархальною простотою, радушием и этим христиаиским спокойствисм - высшею метою человеческого счастия. О, я хочу жить с людьми! Чем более людей вокруг меня, тем мне легче. Я открою им все тайные мои помыслы, мои надежды, все, что хранится в тайнике моего сердца - и они поймут меня. Тогда, в минуту скорьби, они растолкуют мое горе; в минуту отчаяния они безмолвно прижмут меня к груди своей. Что на свете отраднее участия - мысли, что тебя понимают, что состраждут тебе?

Я непременно перестану слушать этих чудаков, которые хотят во что бы то ни стало быть врагами человечества: я буду бегать от них и от их темных и вялых повестей. Несчастные! они, право, смешны и жалки; их должно просто оставлять в покое, Бог с ними, с этими дюжинными людьми!

Жаль только, когда человек с душою сильною и энертическою впадает в подобное заблуждение. С год тому назад я встретил такого человека и слышал его рассказ. Этот рассказ врезался в моей памяти; я не проронил из него ни одного слова, и хотя он сильно подействовал на меня, но все-таки не мог поколебать мои верования. То было, как теперь помню, в один из тех скучных осенних вечеров, когда небо сливается с землею мглистым, дождливым туманом; когда дым стелется по земле; когда сырость насквозь проникает вас; когда нет этого постепенного перехода от сумерек к ночи, этого таинственного и отрадного часа... Еще не было семи часов, а уже огни тускло мерцали сквозь туман во многих окнах, из десяти шагах на улице нельзя было различить человека. Плащ мой отяжелел от дождя; с полей шляпы моей начинали скатываться капли; я чувствовал дрожь; до квартиры было далеко... Тут только я вспомнил об одном моем коротко знакомом, который жил в двух шагах от того места, где я остановился в раздумьи: куда бы укрыться от ненастья? Через минуту я был в теплой комнате, и даже у камина, и - что еще лучше - в обществе людей близких мне. Когда, после обычных разспросов и возгласов, я улегся в уютных креслах и подкатился к камину, хозяин дома сказал кому-то:

- Ну, что ж, продолжайте. Вот вам еще слушатель, и, предупреждаю, самый отчаянный защитник человечества, во всех поступках людей видящий одну хорошую сторону.

Я поставил к стене вычурную лопатку, которою лениво перевертывал уголья в камине, и оборотился в сторону. В эту только минуту я увидел незнакомого человека, которого совершенно не заметил при входе, и к которому, вероятно, относились слова хозяина. Этот человек сидел несколько поодаль камина, в тени, и курил сигару. Огонь, вспыхивающий по временам на кончике этой сигары, освещал черты лица его, и только при помощи этого минутного, красноватого блеска да мерцанья в камине я успел составить очерк для портрета этого человека. Ему было лет тридцать пять, может быть несколько поболее; смуглая кожа обтягивала сухощавое лицо его, большие карие глаза изредка светились из-под черных нависших бровей, безпрестанно двигавшихся.

Он ни слова не отвечал на замечание хозяина дома, будто оно не относилось к нему; он, казалось, не заметил моего движения и взгляда, только пустил изо рта густое облако дыма, и когда это облако разостлалось по комнате, я увидел при свете постепенно разгоравшагося камина, как он медленно приподнимал брови, недоверчиво осматривал меня с ног до головы, как нижняя губа его пошевелилась насмешливо, и потом, как он снова надвинул брови на глаза. Странно! Какое-то незнакомое мне доселе чувство робости и сознание в собственной слабости промелькнули во мне в ту минуту, когда он меня осматривал.

Все молчали. Это молчание становилось как-то неловко. Я понимал, что присутствие этого чоловека тяготит не одного меня, что он имеет странное влияние на всех нас. В самом деле, есть люди, при которых отнимается и свобода, и веселость. Видно, этот господин принадлежал к числу таких людей. Я снова принялся за лопаточку и начал перевертывать уголья в камине. Наконец хозяим дома решился прервать тягостное молчание.

Он указал на меня.

Я хотел пробормотать какую-нибудь извинительную фразу, но хозяин дома перебил меня и продолжал:

- Вы, кажется, незнакомы друг с другом, а я до сих пор и не догадался познакомить вас. Это мой короткий приятель Л*** - (он дружески потрепал меня по плечу) - а вот г. Р***, недавно воротившийся из чужих краев.

Мы молча поклонились, почти не смотря друг на друга и не вставая с кресел.

- Мой рассказ - начал этот господнн, не обращаясь ни к кому и окружив себя облаком дыма, - мой рассказ - я предупреждаю вас, господа, если вы уж непременно хотите его выслушать - есть только вступление к одной невымышленной повести, которая давно у меня хранится. Я знал лично героя этой повести и о странном знакомстве моем с ним буду говорить вам теперь. Может быть, рассказ мой будет кстати, потому что у нас, кажется, шла перед этим речь о тяжелом положении в обществе поэта, или даже просто человека, наделенного поэтическою душою. Об этом тысячу раз говорили, писали и печатали. Общество в вечной борьбе с поэтом; видно, иначе и быть не может: стараться примирить их - значит не понимать ни того, ни другого. Общество никогда не возвысится до поэта, поэт никогда не унизится до общества. Винить тут никого нельзя. Вы говорите, что люди прекрасны и добры: господа, я не спорю. Убеждать других в том, или другом мне всегда казалось безполезно и нелепо. Для меня довольно собственного убеждения: глупо оно или умно, верно или неверно - это ни до кого не касается...

Я начал кусать губы от досады; я было хотел вступиться за людей, и составил в голове несколько красноречивых и убедительных фраз в защиту общества; но вспомнив, что этот человек никому не навязывал своего мнения, я немного поуспокоился и только вздохнул, сожалея об нем.

Борьба неравная, говорил он. Разумеется, остается победителем в этой борьбе сильнейший. Общество торжествует и смеется над безумцем, который один возстает против тысяч. И оно право. Разве вы не смеетесь над Дон-Кихотом, который торжественно мечтает бороться один с целыми полчищами и смело нападает на великанов, хотя эти великаны не что иное, как ветряные мельницы?

Но не в том дело. Разсуждения в сторону! Вы ждете моего рассказа. Предупреждаю еще раз, что этот рассказ должен служить только вступлением к повести и отдельно от ней ничего не доказывает.

Я уже сказал вам, что в проезд мой через один из самых замечательных германских городов, лет десять назад тому, давали на тамошнем театре Моцартова "Дон-Жуана". Я пошел в театр. Все места были распроданы, исключая одной ложи, которая будто нарочно для меня оставалась незанятой. Только что я успел разлечься в этой ложе с аристократической небрежностью, которая в двадцать пять лет казалась мне необходимостью; только что вооружился важным видом записного дилетанта, как раздались первые аккорды увертюры... И с первым звуком, долетевшим для меня, я позабыл о той живописной позе, посредством которой думал обратить на себя внимание. Музыка всегда производила на меня необыкновенное впечатление, и в эту минуту, когда таинственные страшные звуки увертюры охватили меня, мороз пробежал по моему телу... Увертюра кончилась, раздался гром рукоплесканий: натянутые восторги мнимых музыкальных фанатиков! Занавес поднялся. Дивная драма магически стала развертываться передо мною. Я слушал, слушал так, как будто я не имел другого чувства, кроме слуха... В половнне первого действия, в ту самую минуту, когда донна-Анна появляется на сцену с женихом своим, именно в ту минуту, мне послышался легкий стук в дверь моей ложи. Я не хотел вставать с места; этот стук мне был досаден: я боялся прервать поэтическия грезы души моей. Мне так хорошо было нежиться в безпредельном пространстве гармонии, так отрадно довериться волнам звуков и, по их прихоти, то высоко всплывать, то, замирая, погружаться в бездну. Но стук в дверь делался слышнее, настойчивее. Я наконец-таки принужден был встать и отворить дверь. Предо мною стоял какой-то высокий человек с опущенною головою, с изнеможенным болезненным цветом лица, на которое упадали в безпорядке длинные волосы, почти закрывая глаза; худой и сгорбленный, одетый с самою странною небрежностью; скелет, на которого навесили платье и механически привели в движение.

- Что вам угодно? - спросил я его довольно грубо.

Он судорожно поднял голову, точно испуганный, точноивнезапно пробужденный от сна, отвел от глаз волосы и посмотрел на меня.

Я никогда не забуду этого взгляда, никогда не забуду выражения этих глаз, полных жизни. Они вот и сию минуту предо мною, страдальчески-прекрасные! Сколько было огня в этих глазах! И как их блеск не гармонировал с мертвенностью целой фигуры, и как их живость странна была на безжизненно-неподвижном лице! Представьте себе два большие огнецветные бриллианта, вставленные в глазные ямки черепа - и вы будете иметь несколько приблизительное понятие о голове этого человека...

Так он посмотрел на меня, задумался, будто вспоминая о том, что хотел сказать мне, и вдруг судорожно схватил мою руку и проговорил почти шопотом, несвязно:

- "Я никогда еще не пропускал до сегодняшняго дня ни одного представления "Дон-Жуана", никогда... А сегодня меня задержали дела... Я опоздал... Все места заняты, ни одного места... Вы одни в ложе. О, ради Бога, пустите меня в вашу ложу!.. Я не помешаю вам, я не пошевельнусь с места... Только бы слышать эти божественные звуки, только бы... Умоляю вас..."

И он боязливо осмотрелся кругом, ожидая моего ответа...

Я молча пожал ему руку и ввел его в ложу.

Он шел на цыпочках, едва переводя дух, опустился на стул без малейшого шороха, внимательно посмотрел на сцеяу, закрыл руками лицо и долго оставался в таком положении...

Я взглянул на него: он не шевелился, только грудь его волновалась часто и сильно.

Первый акт кончился; занавес упал; звуки смолкли. Тогда он опустил руки на колени, приподнял голову, оглянулся назад, не замечая меня, с недоумением будто спрашивал у самого себя: каким образом попал я в эту ложу? Но когда вдруг глаза его встретились с моими глазами, он вздрогнул.

"Ах, это вы... Как я вам благодарен!" сказал он мне, неловко двигаясь на стуле и поспешно застегивая верхния пуговицы своего сюртука. "Да, вы не знаете, какое одолжение вы мне сделали. Ведь я только тогда и живу, когда слышу эти звуки; только в такия минуты я и бываю счастлив, но зато безмерно счастлив! Знаете ли, что под эти вдохновенные звуки мысль моя растет, растет, вытягивается в бесконечность, расширяется... а это такое отрадное чувство!.. Я забываю все, я чувствую себя свободным. Понимаете ли вы - свободным! Не правда ли, что без этого чувства не может быть полного счастья?.. И я несколько дней буду жить этой гармонией; эти звуки несколько дней будут раздаваться в ушах моих; я несколько дней буду счастлив! Иногда - вот хоть бы, например, теперь --мне так приятно, что я готов плакать!"

И точно слезы дрожали на его длинных ресницах. Он замолчал и отвернулся от меня; потом минуты через две наклонился к моему уху:

- "Вы позволите мне остаться до конца. Я не мешаю вам - не правда ли?"

- Я очень рад, что имел случай доставить вам удовольствие. Пожалуйста, будьте как в своей ложе, - отвечал я скороговоркою.

Он не отозвался на эти слова, точно не слыхал их; снова опустил голову и закрыл руками лицо...

С этой минуты, до самого окончания спектакля, он уже не говорил со мною ни слова.

Когда спектакль кончился, он обратился ко мне, крепко пожал мне руку и хотел выйти из ложи.

Я остановил его. В этом человеке все было так необыкновенно, так не по-нашему, не по вседневному, что я непременно хотел узнать его покороче.

- Случай так неожиданно и так приятно доставил мне ваше знакомство, - начал я. - Позвольте же мне воспользоваться им, позвольте сблизиться с вами...

Он посмотрел на меня недоверчиво.

- Я иностранец, я здесь проездом, и никого не знаю. Ваше знакомство...

- "Мое знакомство? - перебил он с необыкновенно-грустаой иронией: - мое знакомство? Для чего вам оно? Я не могу принести вам никакой пользы, никакой, и ни в каком отношении..."

- Но я просто хочу быть знакомым с вами, без всяких видов. Одна ваша страсть к музыке заставила бы меня преследовать вас повсюду, сблизиться с вами во что бы то ни стало.

Я думал произвсети на него впечатление этими словами, и не ошибся... Глаза его вдруг просветлели.

- "О, так вы любите музыку - вы понимаете ее, - вы чувствуете ее?.. - И он схватил мою руку, и держал ее долго, не выпуская... - У вас вырывались иногда слезы, слезы восторга; по вас пробегал иногда холод, смертный холод от одного какого-нибудь дивного звука или слова? Идея искусства не чужда вам? Вы благоговеете перед его святым значением? - Да! - Вы не принадлежите к этой черни, которая ходит в театр единственно для того, чтобы вызвать такую-то актрису, или ошикать такого-то актера; вы не принадлежите к этим аристократам, которые заезжают в театр перед балом, так, на минуту, потому что это у них принято? Вы иностранец? Может быть, у вас нет этих смешных обычаев? - Вы пришли сюда только из одной чистой, святой любви к искусству, без всяких сторонних целей -- мучиться, страдать, радоваться, плакать, смеяться под эти звуки небесной гармонии, под эти адские звуки? - Этот Моцарт - ангел и демон вместе? Не правда ли?"

Он взял меня под руку и быстро увлек из ложи.

Мы переходили из одной улицы в другую, безпрестанно сворачивая то направо, то налево. Чудно хороши были при луне эти мрачно-величественные здания готической архитектуры. Волшебно блуждал лунный свет по этим витым столбам, по этим стрельчатым сводам и аркадам; чудно посеребрял он верхи этих легких башенок. эту мелкую и узорчатую резьбу украшений готических... Увлеченные разговором, вдруг мы остановились под тенью массивного, великолепного портала церкви. Он положил мне на плечо свою длинную, костлявую руку, и произнес с некоторою торжественностью, которая во всяком другом случае, может быть, показалась бы мне смешною:

- "Луч благодати Господней озаряет мир души вашей. Благодарите Его за это, молитесь Ему, да включит Он вас в число своих избранников. Вы счастливец - но счастливец не по-здешнему! На земле вам нет и не будет счастья. Несите без ропота крест ваш, умейте приготовить себя к страданиям, и потом умейте страдать. Обо мне вы верно когда-нибудь да вспомните!.."

Могу вас уверить, господа, что мне нисколько не хотелось смеяться в эту минуту. У меня замер дух от этих пророческих слов; да - потому что эти слова были произнессны голосом, который не много раз в жизни удается слышать; голосом, исходящим из глубины души, размученной страданиями. В этом голосе звучали страшно-болезненные ноты и вырывался вопль, задушаемый гордым усилием не обнаруживать боли.

Нет, не забуду: потому что я не встречал и верно не встречу другого человека с такою младенчески-чистою душою; с такою мгновенною восприемлемостью всего высокого, всего прекрасного; с таким светлым умом, доходившим иногда до поэтического прозрения. В нем было все гармония. Даже и эта общая всем германцам, для многих смешная наклонность к символическому - удивительно шла к нему... Не так знали его другие. Дико смотрели люди на этого человека с безобразными, порывистыми движениями, с всклоченными волосами, не умевшого ни ходить ровным размеренным шагом, ни смягчать, ни охоложать своего голоса, ни даже казаться пристойно-спокойным и равнодушным.

Я располагал остаться не долее недели в ***, но пробыл там около четырех месяцев. Эти четыре месяца останутся для меня самым приятным воспоминанием в жизни. Исключая двух или трех вечеров, проведенных мною в гостиных, следовательно безтолково потерянных, я каждый вечер был наедине с ним, с этим чудаком, с которым так необыкновенно сошелся в опере. Его беседа постепенно делалась для меня необходимостью; без него мне недоставало чего-то. Мысли и заметки его я вносил в мой дневник и безпрестанно перечитывал их; над этими отрывками можно призадуматься: много материалов хранят они для исследований психологических!..

Никогда он не рассказывал мне подробно о своей жизни: несмотря на полную доверенность ко мне, он почему-то избегал такой откровенности. Жизнь этого загадочного существа была полна страданий: это я тотчас прочел на лице его; но история этих страданий была долго для меня тайною.

Однажды он нечаянно полураскрыл передо мною тяжкия раны, нанесенные ему людьми - и я не рад был этому: дотрагиваясь до этих рам, он, бедный, изнемогал от боли.

Это случилось накануне моего отъезда. Он говорил много и долго; я слушал и заслушался его. Вдруг, и в самом жару разговора, он замолчал и задумался; несколько минут, молча, большими шагами ходил по комнате и наконец остановился передо мною.

- "Знаешь ли, - сказал он с невыносимою грустью - знаешь ли, что процесс разрушения уже начался во мне?.. Я чувствую, страшно чувствую, как силы мои слабеют. Обновление невозможно, нет! Я умру, не докончив моего создания, не развив моей мысли... Боже мой! если бы ты поддержал меня, слабеющого, только для того, чтобы докончит это создание - а потом умереть, пожалуй умереть в ту же минуту!.."

Я с удивлением посмотрел на него. Стройно, последовательно излагал он мне перед этим свои мысли, и я жадно слушал его... Но это внезапное молчание, но эти отрывистые речи, не имевшия никакой связи с предшествовавшим... Я не знал, что подумать...

Он тотчас заметил мое недоумение.

- "До сих пор я тебе ничего не говорил о том, что пишу я. Мысль этого создания давно заронилась мне в душу; я только ждал минуты, в которую должен был начать его, мучительно ждал. Наконец она наступила, эта минута - и вот я забыл все прошедшее, вообрази - совершенно забыл! Я простил людям зло, которое они мне сделали; я совершенно примирился с ними, потому что я перестал жить в их мире. Я создал для себя другой мир --и жил в нем, и он роскошно развивался передо мною, и я блаженствовал! Но эти люди, которые мне сделали зло и которым простил я, не хотели оставить меня в покое; они вывели меня из моего отрадного, светлого мира, и опять ввели в свой грязный мир. О, за что же они меня так преследуют? С тех пор силы мои слабеют, я неприметно таю; а оно не кончено --не кончено мое создание! Тебе только я открыл эту страшную тайну. Слышишь ли? только тебе одному! Умоляю тебя, не измени мне", - прошептал он, наклоняясь ко мне, - "не говори никому об этом. Я и тебе не скажу, что я пишу; нет, я не прочту тебе ни одной строчки... Однако, если смерть помедлит немного, если я еще успею докончить... то ты прочтешь, когда меня не будет! - У меня есть в виду человек, которому я поручу издать мое бедное творение после моей смерти... Хочу что-нибудь после себя оставить, хочу непременно жить в памяти этих людей, которые делали мне зло: может быть их тронет мое создание, потому что в нем отразилась вся внутренняя жизнь моя, и они пожалеют обо мне; может быть они выжмут из своего сердца слезу раскаяния --и эта слеза скатится на мою книгу"...

Он опять начал прохаживаться по комнате, потом сел на диван, далеко от меня, и на минуту забылся. Дыхание его было тяжело и неровно. Я не мог не страдать, глядя на страдания этого человека.

- "Но правда ли, ведь это может случиться? - простонал он едва слышно, будто пробуждаясь, и обводя комнату блуждающими глазами. - Как ты думаешь? Может? Или это только мне представляется в лихорадочном бреду? Людям нескойственно раскаяние? Они ругаются и над трупом человека, которого преследовали при жизни? Они нарушают даже и его могильное спокойствие - этот святой сон, дарованный ему милосердием Господа?.."

Лицо его повело судорогой. Он прыгнул ко мне в порыве бешеного отчаяния, точно перекинутый сверхъестественною силою, прижался к моему плечу, будто в испуге, и пролепетал, замирая:

- "Понимаешь ли ты меня? Я не сумасшедший, клянусь тебе, я не сумасшедший!"

Голова его скатилась к коленям, он зарыдал без слез. Холодный пот облил меня.

Рыдания его скоро смолкли, голова приподнялась, но так ослабела, что он должен был поддерживать ее рукою; слезы катились по мертвой коже, обтягивавшей остов лица его.

Эти слезы облегчили его; он заговорил голосом более твердым.

- "Я не сумасшедший, но иногда - поверишь ли? - желал бы думать, что сумасшедший, что все виденное и слышанное мною не было в самом деле, а так представлялось мне, только в бреду безумия!.. Я имел мать, которая не научила меня уважать других матерей; я имел друга, который оттолкнул меня от людей и заставил сомневаться в каждом человеке; я любил девушку, единственное существо, примирявшее меня с жизнью, чистое, святое существо; но люди оторвали ее от меня, разлучили меня с нею. С тех пор страшное недоверие ко всем и ко всему овладело мною. Когда сижу один, запершись в своей комнате, я безпрестанно озираюсь кругом: не притаился ли кто-нибудь, чтобы подсматривать за мною? когда начинаю говорить, я всегда оглядываюсь назад: не подслушивает ли кто-нибудь меня? когда заговаривают со мною, мне прежде всего приходит в голову: не подосланный ли это, чтобы выведать мои мысли? После мне самому станет смешно, когда вспомню, что у меня нет ни матери, ни друга, никого. Я один - совершенно один! Родные - они меня не понимают!.. Я должен быть теперь смешон, странен; но ведь они же - эти люди, которые смеются надо мною - они сделали меня таким смешным и странным! Я не всегда был таков! Впрочем у меня еще осталось кое-что от прежнего. Чувство симпатии пробудилось во мне, когда я увидел тебя - и это меня так обрадовало! Я давно, очень давно не говорил ни с кем так от сердца, как говорю сию минуту с тобою. Ведь я не обманулся в тебе?.."

Он заглянул мне в лицо с простодушностью ребепка и улыбнулся.

Я пожал ему руку. У меня проступали на глазах слезы.

"Завтра ты едешь отсюда! Завтра... А там?.. Когда на возвратном пути ты будешь здесь, зайди на мою могилу порадоваться успокоению человека, который так много страдал в жизни, потому что имел глупость быть искренным и доверчивым, потому что, в минуту забвения, открыл людям тайну своего сердца. Любовь была для меня благодатью; просветленный ею, я полнее уразумел дивное величие творения, я стал молиться - и заплакал; вообрази, заплакал - после того я уже не умел так плакать... А люди смеялись надо мною... Виноват ли, что я не мог любить, как любят они, от нечего делать, чтобы веселее провесть время, влюбиться сегодня в одну, а через месяц позабыть ее для другой? Полюбя, я отдал ей полжизни - и безвозвратно; а они отнимали у меня ее так равнодушно, как игрушку из рук дитяти. "Поплачет, да и утешится!" - говорили они. Утешится! когда они отрывали от меня полжизни!.. Понимают ли они, могут ли понять они, что значит любить? Они оскорбили это святое слово, придали ему пошлое, позорное значение, и еще стали требовать, чгобы все понимали его - это слово - так, как понимают они!.. Ее уже нет, бедной страдалицы; она любила не по-здешнему, и за это-то люди терзали ее. Изнемогая в пытке, она просила наконец у мих пощады, милосердия; но они не тронулись её муками! Она любила не по-здешнему; и Он - источник вечной любви - Он приобщил ее к Своим! "

И он прошептал едва внятно:

- "Для того - а ты и не понял? - для того, чтобы окончить мое создание!.. Там я выставлю лучезарного ангела, сощедшого на землю - окруженного толпою этих бродяг, этих безумцев... Ангел в кругу людей! - Понимаешь ли ты мою мысль? - И этот ангел"...

Он не произнес ничего более, только сплился досказать еще что-то - и не мог... Губы его шевелились, но звуков не было.

Голова его упала на ручку кресел. Он был без.чувств...

- "Я надеюсь, что когда-нибудь и где-нибудь мы еще увидимся с тобою".

Незадолго до моего отъезда, в одной из *** ских гостиных я с жаром говорил о нем. Я доказывал, что этот человек наделен и проницательным умом, и обширными сведениями, и глубоко-поэтическою душою, что он непременно и скоро проявит себя в каком-нибудь замечательном создании, о котором он уже и намекал мне. Когда я кончил речь, какой-то господин, с важным видом и с приличною для случайного человека неподвижностью, изволил протяжно произнесть:

Вслед за этим какая-то дама, весьма сомнительыой белизны, изломанная кокетка, жалкая представительница немецкой грациозности, живописно разевая рот и подкатывая глаза под лоб, жеманно проговорила:

- Может ли в этом человеке быть хоть искра поэзии? Он имеет манеры передних. Помилуйте, я не могу иначе представить себе поэта, как существом легким, воздушным...

его необыкновенно занимала меня. Вечером, в самый день моего приезда, я отправился к нему.

"Он, верно, не переменил квартиры, - думал я, - сегодня не дают никакой оперы, и потому можно застать его дома. Но отчего он не написал ко мне ни строчки, обещаясь писать, и даже не отвечал на письмо мое? Уж не заболел ли после моего отъезда? Кто знает, кто придумает, что может случиться в продолжение целого года?"

Сердце у меня дрогнуло, когда я остановился у ворот дома, где жил он, и увидел привратника.

- Что, 14-й нумер занят? - спросил я его с некоторою разстановкою, не решаясь прямо спросить: живет ли еще здесь такой-то?

- "Занят".

- А кем?

- "Господином..."

Он назвал мне какую-то незнакомую фамилию.

- "С год?... Сумасшедший-то?.. Да он уж месяцев с восемь, как съехал отсюда".

- Куда? ты знаешь его адрес?

- "Как не знать!.. Этот адрес вернее других адресов. Вы там его наверняк отыщете".

- Где же?

"Версты с три отсюда. На загородном кладбище".

И он улыбнулся, довольный своею остротою.

Я решился не выезжать из *** до тех пор, покуда не разузнаю подробно о смерти этого человека и не отыщу бумаг, оставшихся после него. Он мне говорил, что хотел поручить кому-то свое сочинение, что оно будет непременно напечатано после его смерти, что у него есть родственники... Я пустился в розыски, и через несколько дней отыскал дядю покойного, простого добродушного старичка, который благодарил меня за участие к его сумасброду племяннику (так он называл его) и со слезами говорил мне о нем вот почти так:

- "Я, батюшка, я дядя ему по отцу. Покойник был (мир праху его!) человек отличный; жаль, что умер рано; будь он жив - истинно могу уверить вас, не допустил бы до такой гибели сына. Так вот я и тетка его - уж точно что любили его, и советы подавали хорошие, да не слушал. Говорили ему: служи, место можем тебе достать по ты малый-то со способностями, карьер сделать можешь, выкинь блаж из головы. Все было напрасно: начал нас чуждаться, влюбился в какую-то бедную девчонку: жениться, говорит, хочу! а сам-то ничего не имел, ровно ничего... Мы, разумеется, возстали против этого; а он как заговорит, так мы, признаюсь, ничего и не поняли, только с тех пор начали замечать разстройство в уме его... Вскоре после того мать его, да, к счастию, и эта девочка умерли, и он уж нас совсем бросил, но мы все-таки наведывались о нем стороною. Имел честь слышать и о вашем знакомстве с ним, и радовался этому; думал, что вы не наставите ли его на путь истинный. Видно было поздно!" И старик вздохнул.

- Но что было с ним после моего отъезда? - нетерпеливо спросил я.

"После вашего отъезда? Тут вскоре он и совсем рехнулся. Никогда уж решительно не выходил из дома; даже не вставал почти с дивана, знаете, что в угольной-то комнатке; все молчал и престранными глазами смотрел в зеркало, которое висело перед ним. Жаль было смотреть на него, сердце разрывалось. Бывало, зайдешь к нему - и не замечает, а все смотрит в зеркало. Однажды я решился спросить у него: зачем это он все туда смотрит? Как он на меня взглянет, вот еще и теперь пробегает мороз по коже, только вспомню об этом! как закричит: Тебе что за дело? Оставь меня в покое. Теперь я счастлив. Там она! как она смотрит на меня! Ангел небесный, не оставляй меня!... - С месяц продолжалось то же самое: он не сходил с дивана и не спускал глаз с зеркала; силы его истощились совершенно. Уж хоть бы поскорее прекратились его страдания, думал я. Погиб человек ни за что, а все праздность! Праздность" - повторил старик с важностию, смотря на меня, качая головою и поднося к носу щепотку табаку. - "Она сгубила его! Так прошло месяца два, а ему лучше не было. Я к доктору, моему старинному приятелю. Как оставить бедняка совсем без помощи? Ведь ни ел, ни пил ничего. Доктор, когда я ему рассказал подробно обо всем, сначала призадуыался. - Дело, говорит, серьезное... У него, как я по словам вашим замечаю, не настоящее сумасшествие, а суемудрие, или paraphosyne по-нашему. - Эта слово я тут же и записал, потому что никогда не слыхал о таких болезнях. - Пособить, говорит, еще можно!... - И вот что присоветовал. Нам всем родным его собраться вместе к нему и стараться разуверить его, что в зеркале ничего нет, что ему так мерещится; в случае же, если это не поможет, уверить его, что в зеркале точно видна какая-то женщина, только совсем не красавица, как он говорит, а предурная; если же ни то, ни другое не удастся, если он не придет в себя, то делать нечего: последнее средство к спасению - сумасшедший дом; там, по крайней мере, будет присмотр за ним. - Доктор человек умный: жену мою два раза спас от смерти, у ней были самые сильные нервическия горячки одна за другой, и я во всем безусловно верил ему. - Все было сделано, как говорил он. В назначенный день мы собрались к нему все, человек с десять родных. Доктор присутствовал тут же. Больной наш сидел не двигаясь и все смотрел в зеркало. Глаза его горели, он улыбался, и так приятно, что я вам сказать не могу. Казалось, будто ему точно хорошо, будто он в самом деле счастлив. Доктор первый подошел к нему и осторожно взял его за руку, а он нахмурил брови и затрясся - ну точно в самой сильной лихорадке.

- Что вы видите в зеркале? - спросил его доктор самым деликатным образом.

- "Ее!" - отвечал он, не отводя глаз от зеркала. - "Ее! Вы хотели разлучить меня с нею, презренные! Вы клеветали на нее, позорили ее, черные души! И клевеща на нее, и позоря ее, вы забывали о страшном, последнем суде! А она со мною, всегда, весь день, каждый час, каждую минуту, светла как утро первосозданного дня, невинна как Божий ангел! С какою любовью смотрит на меня! Я никогда не был так счастлив; её душа в такой гармонии с моей душою; оне, наши души, ведут такой разговор между собою и на таком языке, который, если бы мог быть слышим, никому бы не был доступен, никому..."

- Позвольте заметить, - возразил доктор, - что с зеркале ничего не видно, кроме тусклого отражения вас самих, потому что оно покрыто слоем пыли.

- Ничего, ничего не видно! - закричали мы все в один голос.

Он захохотал, и могу вас уверить, что даже на сцене так ужасно не хохочут.

- "Безумцы! безумцы!" - закричал он. - "Разумеется, вы ее не видите. Вам ли своими телесными глазами видеть духа? Только постом и молитвой, покаянием и слезами, отчуждением от всего земного доходит человек до прозрения..."

Тогда доктор подошел к зеркалу, стер с него платком пыль и как будто начал вглядываться.

- Нет, точно видно что-то, - говорил он: - да... жеищина; но в ней ничего нет небесного: она даже нехороша и для простой земной женщины... посмотрите...

Он дал нам знак, и мы все приблизились к зеркалу.

- Какие у нея дурные глаза! - сказал один из нас.

поза!

- Как толста и какие большие ноги! - закричал третий.

Словом, каждый из нас заметил что-нибудь с дурной стороны в этой женщине, которую мы будто бы видели. В продолжение этих замечаний больной все разводил руками, точно раздвигая толпу; мне показалось также, что глаза его совершенно помутились.

- "Прочь, безумцы!"

Он это не проговорил, а проплакал... Бедный, он нас называл безумцами!

"Прочь, святотатцы! прочь от нея!.. Зеркало тускнеет от вашего дыхания... Отоидите, молю вас, если жалость вам сколько-нибудь свойственна - отойдите... Заклинаю вас именем всего святого..."

Мы отошли.

Он протянул свои изсохшия руки к стеклу, застонал так, что мы все заплакали, а жене моей сделалось дурно, она пречувствительная. В этом стоне мы разслышали только:

- "Что вы сделали?.. Ее нет... Она скрылась..."

Доктор шепнул мне:

Но в эту минуту больной приподнялся с дивана, вытянулся во весь рост, схватил со стола мраморную дощечку, которая лежала сверху бумаг - и с усилием бросил ее в зеркаяо... Зеркало разлетелось в кусочки по всей комнате; а он, вот как будто теперь вижу это, он рухнулся на пол, бедняжка, и стал складывать на полу кусочки зеркала, и плакал как дитя... Вдруг с иим сделались судороги, но через две-три минуты он уже не двигался и не дышал...

- Он в обмороке! - закричал кто-то из нас: - помогите ему, доктор.

Доктор долго и внимательью разсматривал его. Мы стояли, разинув рты, ожидая решения докторского. Доктор оборотился к нам и сказал:

- Господа, нам тут больше нечего делать. Он умер.

над его могилою небольшой памятник. Сходите на кладбище, посмотрите: право, очень недурный памятнпк, и с медным крестом наверху. Жаль, право жаль его! Мог бы быть человеком, да сам не хотел..."

Когда старик кончил свой рассказ, я спросил у него:

- А где бумаги покойного?

- "У меня, сударь, у меня. Там есть описание его жизни. Я было раз принялся читать, да тотчас же и бросил: такая путаница, что ничего не поймешь; видно, он уже был немного помешан, как начал писать. Между этими бумагами нашли мы также какое-то большое сочинение в стихах; но половина тетради была сожжена, а другую половину мы бросили".

- Не отдадите ли вы мне все оставшияся после него бумаги?

"Отчего же нет? На что мне оне! С большим удовольствием отдам. Хоть чем-нибудь да помянете его..."

В день моего выезда из ***. я с полчаса провел на его могиле. Потом я несколько раз был в ***, и всякий раз заходил к нему в гости на кладбище..."

Разсказчик наш кончил. Минут пять мы все молчали. Уголья в камине потухли. Лампы были зажжены.

- И его бумаги у вас? - спросили мы все в один голос.

- Да. В них, - отвечал он: я отыскал что-то похожее на дневнпк, и еще повесть - мучительную, подробную повесть его страдальческой жизни...

- Может быть, господа, - произнес он, задумываясь: - может быть... и если я решусь когда-нибудь вам прочесть ее, из этой страшной и истинной повести вы яснее, гораздо яснее увидите, как добры люди, как они умеют понимать благородство мыслей и дел и сочувствовать душам возвышенным! - Покуда останемся при одном вступлении...