Записная книжка (по поводу критики)

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Бунин И. А.
Категория:Записка

Записная книжка (по поводу критики)

Кого тут ведьма за нос водит? Как будто хором чушь городит Сто сорок тысяч дураков!

Это говорит Фауст, которого Мефистофель привел в «Кухню Ведьмы», и это вспомнилось мне, когда я на днях прочел в «Последних новостях» статью о том, что в «Красной нови» какой-то Горбов опять шельмует писателей эмигрантов и опять все за то же: за то, что мы будто бы «мертвецы», отстали от века, не видим и не понимаем всего того «живого, молодого, нового», что будто бы есть в большевистской России.

Какая вообще потрясающая энергия у этих любителей «новой жизни»! Уже лет семьдесят орудуют российские «Бесы», а энергия их не только не ослабевает, но как будто даже увеличивается и долбит все в одну и ту же, все в одну и ту же точку, одурманивая, одурачивая всяческих «малых сих» (народ, молодежь) и так или иначе «выводя в расход» своих политических, «классовых» врагов. Помещик непременно кровопийца, купец — паук, поп — тунеядец, отравляющий народ «опиумом религии», неугодный писатель — ретроград, слепец, озлобленный противник всего «молодого, нового», клеветник на народ, на молодежь, — сколько уже лет этой красной песне, этой чекистской работе?

Подавай им товару базарного,
Все, чего им не взвесить, не смерити,
Все, кричат они, надо похерити,
Только то, говорят, и действительно,

Когда это писалось? Да еще в шестидесятых годах, когда писались и эти строки:

Други, вы слышите ль крик оглушительный:
«Сдайтесь, певцы и художники! Кстати ли
Вымыслы ваши в наш век положительный,
Где ж устоять вам, отжившему племени,
Против течения?»

Вот как, значит, не нова эта кличка: «мертвецы, отжившее племя». Она изобретена еще тогда, когда Чернышевский «разрушал эстетику», Писарев громил Пушкина, как представителя «отжившего класса тунеядцев»… С тех пор и пошло. На Тургенева кричали за Базарова, на Гончарова — за Марка Волохова и писали буквально так: «Этот живой труп совершенно не понимает и не знает русского народа» — цитирую по воспоминаниям Кони. «Преступление и наказание» Достоевского расценивалось (и не где-нибудь, а в «Современнике») опять-таки буквально так:

— «Клевета на молодое поколение… Дребедень… Глупое и позорное измышление, произведение самое жалкое…»

А что писали даже про Глеба Успенского? Этому трудно поверить, но это сущая правда: его разносили за «хмурый и желчный пессимизм» и — за «полное незнание народа»!

«этот граф, в то время, как вся Россия кипит новой жизнью, плетет роман какого-то Левина с его коровой Павой», что были объявлены злостными ретроградами и тем надолго «выведены в расход» из литературы Лесков, Майков, Тютчев, Писемский, Константин Леонтьев… А что было Чехову за его «Мужиков» и мне за мою «Деревню», «Ночной разговор», вообще за мои «наветы» на народ, который я будто бы писал только «черными, неправдоподобными» красками, приписывал ему ту жестокость, которой у него и в помине будто бы не было? И вот, опять, опять та же песня, слово в слово та же. Опять, опять —

Как будто хором чушь городит Сто сорок тысяч дураков!

Но точно ли они дураки? Дураки-то дураки, да все-таки не такие, какими им быть велит их профессия «водить за нос». Часто они столь презренны, что язык не повертывается возражать им. Но как же не возражать — не ради них самих, конечно, а ради тех «малых», коих они соблазняют? Они пускают клеветы самые нелепые, но ведь от всякой клеветы всегда что-нибудь да остается, худая молва быстро бежит:

— Свинья — борову, а боров — всему городу! Какой-нибудь площадной лохмач орет, тычет на тебя пальцем:

— Товарищи! Он хотел царь-пушку украсть и немцам продать!

— Врешь, лохмач, врешь!

Они этого терпеть не могут. Они, совместно с чернью, поднятой ими на бунт, зарезали твоего отца, убили мать, изнасиловали сестру и жену, сожгли твой дом, напакостили в церковном алтаре, разорили и опозорили на весь мир твою родину, всячески растлевают твой народ, превращая его в пьяное от крови и грабежа стадо, — и называют все это «новой, прекрасной жизнью», «очистительной грозой, бурей», но ты молчи, не только молчи, а на коленки падай и кричи со слезами восторга:

— Благодарю, благодарю, понимаю и приемлю!

И попробуй-ка не сделать этого: быть тебе у «стенки» в прямом или переносном смысле этого слова! Тут даже и молчанием не отделаешься. Вон Шиллер, славивший революцию, певший «Песню о колоколе», пытался молчать, когда увидал, понял, что это за штука:

В мире сердца чуждом суеты, —
Красота живет лишь в песнопенье,
А свобода в области мечты!

Но разве это помогло ему, разве ему простили его «уход от жизни», за отсталость от ее «величаво и бурно несущегося потока»? Каков бы ни был этот поток, все равно беги за ним и славословь его! Вот, казалось бы, чем можно восхититься в Российском потоке, уже почти десять лет несущем только одну небывалую еще на земле мерзость? Величайшее зверство, величайший разор, всяческая моральная и физическая грязь, пещерный холод и голод, пожирание себе подобных…

— уже хотя бы потому, что по ней написано за эти десять лет все самое низкое, подлое, злое, лживое, что только есть на земле. Нет, моги, пиши! Вот я вижу книгу стихов, напечатанную по этой самой орфографии в Париже и почему-то посвященную Гансу Андерсену, Чарльзу Диккенсу, книгу одного из этих «новых, молодых, живых», и читаю:

Ночью судной
Все ангелы сидят на суднах…

И далее:

Что это такое? Это стихи какого-то Бориса Божнева. Но вы думаете, что я, Бунин, смею сказать — ну, просто, что мне Божнев, извините, не нравится. Никак нет, меня тогда за Можай загонят, как мертвеца, глупца, слепца, осмелившегося лезть в критики. Кто загонит? Да любой Марк Слоним из «Воли России». А ведь этими Слонимами хоть пруд пруди.

Автор статьи в «Последних новостях» возмущается: «Нелепо звучат слова Горбова о капитализме в применении к „Митиной любви“… Горбову многое нравится в произведениях Бунина, но канон велит ему находить в „Деле корнета Елагина“ вымирание дворянской России, и он подводит всю повесть под ярлык „мертвой красоты“… Горбов цитирует Бунина, восхищается им… Но тотчас же называет его художником навсегда ушедшей России и даже в „Цикадах“ находит социальную базу… Мертвую красоту находит он и у Мережковского, Зайцева и Алда-нова… Алданова Горбов обвиняет даже в подавлении адмиралом Нельсоном неаполитанской революции…» — Но возмущайся, не возмущайся, а Горбовы свое дело делают!

«Кого тут ведьма за нос водит?» Ведь не идиот же этот Горбов. И главное, вовсе не случайность и не новинка та чушь, которую городит он, как сто сорок тысяч дураков.

Вот передо мной вырезка из московской «Правды» за 24 год: «Просматривая печать белой эмиграции, кажется…» — какой прекрасный русский язык! — «кажется, что попадаешь на маскарад мертвых… Бунин, тот самый Бунин, рассказ которого был когда-то подарком для всей читающей России, позирует теперь под библейского Иоанна… выступает в черном плаще, как представитель своего разбитого революцией класса, что особенно ярко сказывается в его „Несрочной весне“… Здесь он, мракобес, мечтает в своей злобе о крестовом походе на Москву…»

«Известий» за 25 год: опять начинается за здравие, с похвал — «Митина любовь» произведение такое, сякое, — а кончается опять за упокой: «Но тем-то это произведение и показательно для эмигрантской психики, психики опустошенной, проституированной… ибо Митя предан пороку Содома и идеалу Мадонны…»

Вот московский журнал «Прожектор» со статьей Воронского, который опять загоняет нас в гроб. «Бунин, говорит Воронский, показал нам себя и вообще образ человека в стане белых, дотлевающего в могильной яме, — смотри его великолепный, скульптурный рассказ о несрочной весне…» — Нужды нет, что мой Митя умер за двадцать лет до эмиграции и что в «Несрочной весне» изображен человек вовсе не из эмигрантской «могильной ямы», а как раз наоборот — из московской:

Да работает подобная же кухня и здесь, в Европе, — например, кухня пражская, называемая «Волей России», во главе с Виктором Черновым, Лебедевым, Слонимом, Пешехоновым, который уже давно славится своими проклятиями эмиграции, совершенно, по его мнению, сгнившей заживо. Из Москвы постоянно раздается по нашему адресу: «Мертвецы, гниль, канун вам да ладан!». Но не отстает от Москвы и Прага. И вот опять: только что просмотрел в последней книжке «Воли России» «Литературные отклики» некоего Слонима, который счастливо сочетает в себе и заядлого эсера, и ценителя искусств, и переводчика: если не ошибаюсь, это тот самый Слоним, что сравнительно недавно выбрал из всех десяти томов любовных мемуаров Казановы эпизоды наиболее похабные, перевел их и издал двумя книжками. Удивительные «отклики»! Будучи якобы врагом большевиков, а на самом деле их единоутробным братом, который грызется с ними только из-за частностей, подхватывая московский лай на нас, Слоним даже и Москву перещеголял: ничего подобного по лживости и пошлости я, кажется, даже и в московских журналах не читал.

Отклики эти — обо мне, о Гиппиус и вообще об «эмигрантской литературной знати и ее придворной челяди», как с лакейской яростью выражается Слоним. А придрался он ко мне из-за журнала «Версты». Он и сам невысокого мнения об этих «Верстах», он отзывается о них на своем смехотворном жаргоне тоже не очень почтительно:

— «Версты», говорит он, «обращены лицом к России, и это хорошо. Но еще лучше было бы, если бы обращены они были своим лицом!»

«Версты» обращены лицом «и это хорошо», но обращены чужим, а не своим. Ничего не вижу тут хорошего!).

— «Ядро Верст, даже если его тщательно вышелушить, Оригинального в них лишь поэма Цветаевой — трагическая поэма любви, вознесенной над жизнью, вне жизни, как гора над землей, и жизнью земно раздавленная»…

— «Смысл у Цветаевой сгущен, сжат… У нее патетический избыток, напряженность высокого строя души (а не духа только) в замкнутом словесном ряде…

»…

Он с великолепным презрением к простым смертным и с восторгом перед своим собственным умом и вообще перед самим собою, фыркает:

— «Мне всегда странно, когда я слышу, что иные простодушные, — вернее, простодумные, — читатели не находят у Цветаевой ничего, кроме набора слов и никак не могут докопаться до смысла ее стихов… На высоте люди со слабыми легкими задыхаются!»

Все так: легкие у Слонима удивительные, человек он не «простодумный», прекрасно «докапывается» до «сгущенного» смысла Цветаевой и в совершенно телячьем восторге от своих раскопок. Но к «Верстам» он, повторяю, почти столь же непочтителен, как и я, который нашел их прежде всего просто прескучными со всеми их перепечатками Пастернаков, Бабелей, каких-то Артемов Веселых, поэмой Цветаевой насчет какой-то горы и «красной дыры», россказнями Ремизова опять о своих снах, о Николае Угоднике и Розанове. Слоним, повторяю, в восторге только от Цветаевой. Но и тут — не водит ли он кого-то за нос? «Цветаева — новое, говорит он. Она перекликается с теми, кто в России!».

Так вот не за эту ли перекличку он и превозносит ее, а на меня ярится за то, что я будто бы ни с кем из России не перекликаюсь? Впрочем я полагаю, что он все-таки не настолько «простодумен», чтобы думать, что в России я пользуюсь меньшим вниманием, чем Цветаева, и что я уж так-таки ни с кем там не перекликаюсь. Нет, он, вероятно, это понимает, да все дело-то в том, что со всем не с теми перекликаюсь я, с кем перекликается Цветаева. И каких только грубостей и пошлостей не наговорил он мне за это в своих «откликах»!

— «Бунин скверный критик… Об этом можно было бы и умолчать, но Бунин типичен для всей нашей (эмигрантской) литературной знати и ее придворной челяди… Как-никак Бунин имя крупное… Он очень хороший писатель, хотя для меня Единственно живым для него является мир мертвых, как для героя его „Несрочной весны“… Я уважал бы его, если бы он старался и понять новое. Есть ведь такие писатели, которые умели, в гроб сходя, благословлять… Но для этого надо обладать чуткостью, отзывчивостью и умственной широтой, чего нет у Бунина… Он безнадежно глух, ослеплен политической злобой, скован самомнением. А ведь точно по команде Бунин объявлен красой и гордостью русской эмиграции, литературы, искусства и прочая, прочая»…

Вот каков оказываюсь я, мертвый, глупый, косный, слепой, глухой, перед Слонимом, перед его жизненностью, перед его пониманием и приятием «нового», перед его чуткостью, отзывчивостью, умственной широтой, его зорким оком и великолепными ушами. (Да и не один я, а вся эмигрантская «литературная знать и ее придворная челядь»). Но вот неразрешимые вопросы: каким образом ухитряюсь я при всех моих вышеперечисленных качествах все-таки быть «очень хорошим» писателем? Почему я должен принимать и вкушать всю ту мерзость, которая подносится нам «новой» Россией, как тот сосуд, полный гадов, что спустился во искушение Петру апостолу, когда он «взалкал и поднялся наверх, чтобы помолиться»? Почему я обязан сходить в гроб ради каких-то Артемов Веселых, Пастернаков, Бабелей, Слонимов, да еще благословлять их? Я еще далеко не в Державинском возрасте, да и они далеко не Пушкины! Слоним тогда «уважал бы» меня? Очень верю, но откуда взял Слоним, что я жажду его уважения? — И еще: я в своей статейке о «Верстах», цитируя их программную статью, проглядел в одном месте частицу «не» и тем исказил одну совершенно незначительную для общей оценки «Верст» фразу, о чем и сожалею. Это дало повод Слониму сказать обо мне: «Подобный прием носит совершенно определенное и далеко неблагозвучное имя!» — Но зачем Слоним не договорил, постеснялся? Уж если распоясываться, так до конца.

— 1926. — 28 октября (№ 513). — С. 3–4.

…когда я на днях прочел в «Последних новостях» статью о том, что в «Красной нови» какой-то Горбов опять шельмует писателей-эмигрантов… — имеется в виду статья Н. Берберовой, подписанная псевдонимом «Ивелич», «Они» о «нас» (Последние новости. — 1926. — 14 окт. (№ 2031)). «Красная новь» — литературно-художественный и научно-публицистический журнал, издавался в 1921–1942 гг., в 1926 г. — под редакцией А. К. Воронского, В. Сорина и Ем. Ярославского. Дмитрий Александрович (1894–1967) — критик, литературовед, теоретик «Перевала», один из ведущих сотрудников критического отдела журнала «Красная новь». Берберова откликнулась на его статью «Мертвая красота и живучее безобразие», напечатанную в № 7 за 1926 г.

…уже лет семьдесят орудуют российские «Бесы»… — имеется в виду антинигилистический роман Ф. М. Достоевского «Бесы».

Други, вы слышите ль крик оглушительный… — Бунин цитирует первую строфу стихотворения А. К. Толстого «Против течения» (1867), опуская строки 5–6 («Сдайтеся натиску нового времени, // Мир отрезвился, прошли увлечения») и поменяв в конце 3 строки вопросительный знак на запятую.

«Этот живой труп совершенно не понимает и не знает русского народа» — цитирую по воспоминаниям Кони… — см. у А. Ф. Кони о Гончарове: «Ему не пришлось, подобно Тургеневу за „Отцов и детей“ и Достоевскому за „Преступление и наказание“, выслушать тупые и злобные упреки в оклеветании молодого поколения, — это было бы в конце шестидесятых годов уже устарелым приемом, — но пришлось узнать, что он певец крепостного права, что он не понимает и совершенно не знает русского человека и русской жизни…» (Кони А. Ф. Воспоминания о писателях. — М. 1989. — С. 65–66). Кони Анатолий Федорович (1844–1927) — русский юрист и общественный деятель, автор многочисленных мемуаров («Очерки и воспоминания (публичные чтения, речи, статьи и заметки)». — СПб., 1906; На жизненном пути. — Т. 1. — СПб., 1912; Т. 2. — СПб., 1913; Т. 3. — Ревель; Берлин, 1922; Т. 4. — Ревель; Берлин, 1923; Т. 5. — Л., 1929; Некрасов и Достоевский: По личным воспоминаниям. — Пг., 1921 и др.).

А что было Чехову за его «Мужиков» и мне за мою «Деревню», «Ночной разговор»… — ср. с фрагментом из «Окаянных дней» (от 16 апреля 1919 г.): «Часто вспоминаю то негодование, с которым встречали мои будто бы сплошь черные изображения русского народа. Да еще и до сих пор негодуют, и кто же? Те самые, что вскормлены, вспоены той самой литературой, которая сто лет позорила буквально все классы, то есть „попа“, „обывателя“, мещанина, чиновника, полицейского, помещика, зажиточного крестьянина — словом, вся и всех, за исключением какого-то „народа“, — безлошадного, конечно, — и босяков» (Бунин-1990. — С. 93–94).

См. о «Деревне» в дневниковой записи от 8 октября 1917 г.: «Думал о своей „Деревне“. Как верно там все! Надо написать предисловие: будущему историку — верь мне, я взял типическое» (Там же. — С. 45). О том же в «Окаянных днях» от 19 февраля 1918 г.: «А „Деревня“ вещь все-таки необыкновенная. Но доступна только знающим Россию. А кто ее знает?» (Там же. — С. 71).

 — из стихотворения Ф. Шиллера «Начало нового века» (1801) в переводе В. Курочкина.

Это стихи какого-то Бориса Божнева — Божнев Борис Борисович (1898–1969). В 1919 г. приехал в Париж, где первое время жил перепиской нот. В 1924 г. три его стихотворения были напечатаны в Москве в третьей книге альманаха «Недра». В Париже входил в «Палату поэтов», затем в «Перекресток». Бунин цитирует стихотворения из книги Бориса Божнева «Борьба за несуществованье» (Париж, 1925).

«Воли России» — «Воля России» — периодический орган эсеровского направления, издававшийся в Праге, фактически «официоз» партии эсеров. В 1920–1921 гг. под этим названием выходила газета, из-за финансовых затруднений приостановленная, по заявлению редакции — «ввиду перенесения газеты в одну из стран, находящихся ближе к России». С января 1922 года издание возобновляется уже в качестве «общественно-политического и литературного еженедельника». Первоначально «Воля России» (еще в качестве газеты) выходила при ближайшем участии В. М. Зензинова, В. И. Лебедева и О. С. Минора, а ее издателем выступал один из старейших эсеров Е. Е. Лазарев. После трансформации в еженедельник В. М. Зензинов и О. С. Минор перестают влиять на редакционную политику, а во главе издания становятся В. И. Лебедев, М. Л. Слоним и В. В. Сухомлин, впоследствии четвертым соредактором становится Е. А. Сталинский. Издателем продолжает при этом выступать Е. Е. Лазарев. Наибольшую известность снискал «журнал политики и культуры», выходивший под данным названием и при сохранении в основном состава редакции с середины 1922 года. Первоначально обновленная «Воля России» выходила два раза в месяц. Объем книжек был увеличен до 100 страниц, в каждом номере были выделены отделы по образцу дореволюционных «толстых» журналов: Беллетристика, Политика, Иностранная жизнь, Литература и культура, Систематические обзоры, Экономическая жизнь, Русские за рубежом. По определению Глеба Струве, «на эмигрантском политическом фронте „Воля России“ держала равнение налево. Не опускаясь до открытого сменовеховства, оставаясь журналом эмигрантским и исповедуя антибольшевизм, „Воля России“, как не раз указывалось ее противниками, тщательно отмежевалась не только от „правой“ эмиграции, но и от республиканско-демократической, часто зло полемизируя и с „Последними новостями“ П. Н. Милюкова и с „Современными записками“ правых эсеров — журналом для „Воли России“ и слишком умеренным и слишком „академичным“» (Струве Г. Русская литература в изгнании. — 2-е изд., испр. и доп. — Париж, 1984.— С. 64). Литературное направление «Воли России» определял Марк Слоним.

Марк Львович (1894–1976) — литературовед, критик, публицист, переводчик; член партии эсеров. В эмиграции с 1919 (Берлин, Прага, Париж, США). В 1922–1932 был соредактором и одним из основных авторов пражской «Воли России». Редактировал также журнал «Новости литературы» (Берлин, 1922) и «двухнедельник литературы и искусства» «Новая газета» (Париж, 1931), печатался в нью-йоркском «Новоселье», белградском «Русском архиве» и др. В Париже организовал литературный кружок «Кочевье» (1928), в который входили А. Гингер, А. Присманова, Б. Поплавский и др.

«Прожектор» со статьей Воронского… — см. коммент. к статье «Российская человечина» на с. 547–548.

Пешехонов –1933) — политический деятель, публицист. В начале 1900-х гг. близок к эсерам, с 1904 г. — член редакционного комитета журнала «Русское богатство», один из организаторов и лидеров Трудовой народно-социалистической партии. В мае — августе 1917 г. — министр продовольствия Временного правительства. В 1922 г. выслан из России. Жил в Риге, Праге, Берлине.

…тот самый Слоним, что сравнительно недавно выбрал из всех десяти томов любовных мемуаров Казаковы эпизоды наиболее похабные… — имеется в виду книга: Воспоминания Казановы / Пер. и вступ. ст. М. Слонима. — Берлин: Нева, 1923.

Отклики эти — обо мне, о Гиппиус и вообще об «эмигрантской литературной знати и ее придворной челяди», как с лакейской яростью выражается Слоним. А придрался он ко мне из-за журнала «Версты» — имеется в виду статья «Литературные отклики: Бунин-критик. — Антон Крайний и Зинаида Гиппиус… О „Верстах“» (Воля России. — 1926. — № 8/9), в которой Марк Слоним писал:

«Есть в нашей эмиграции несколько писателей, которых бог поразил тяжелым недугом: они твердо убеждены, что „русская литература — это мы“. В особо острых случаях этого заболевания каждый думает: „литература — это я!“ И поэтому своей прямой обязанностью считает не столько писать романы и стихи, сколько с высоты престола — в качестве этакого местоблюстителя Аполлонова — представительствовать за русское искусство, стоять на страже русского языка и изгонять из собственных владений крамольников и иноверцев.

Конечно, никому не возбраняется забавляться в меру сил и разума, но для некоторых литературных местоблюстителей одной забавы мало: они рвутся в бой и ради этого даже выступают в неприсущих им ролях проповедников, публицистов и критиков.

Подобное происшествие случилось недавно с И. А. Буниным, заявившим себя в „Возрождении“ довольно скверным критиком. <…>

Многие писатели совершенно не обладают чувством такта и их слух не режут скрипучие или хриплые ноты собственного голоса. Это блестяще подтверждается именно на примере Бунина.

приписывает. Он весь в прошлом — психологически, формально, по своим сюжетам, по своей трактовке, по своим подходам к людям и России. Как и герой его рассказа „Несрочная весна“, он может только уйти в Элизиум воспоминаний, и единственно живым для него является мир мертвых. И „что может быть у меня общего с этой новой жизнью, опустошившей для меня вселенную?“ И может быть потому, что так всецело принадлежит он „потонувшему миру“, что для часа сегодняшнего он неживой, — ему самому неживыми, призрачными кажутся те, кто пришли на смену, вместе с этим новым днем.

— ибо опустошена вселенная. Я еще более уважал бы его, если б он старался понять и принять это новое. Есть ведь такие писатели, которые умели замечать и в гроб сходя благословлять. Но для этого надо обладать внутренней чуткостью, душевной отзывчивостью и умственной широтой, то есть всем тем, что делает крупного писателя и крупным человеком, и чего нет у Бунина.

Бунин безнадежно глух, ослеплен политической злобой и скован самомнением и предубежденностью. Поэтому не может он сказать: „я не принимаю, потому что не понимаю“. Для этого признания требовалось бы новое благородство жеста, которое у Бунина отсутствует: он не оценить хочет, а унизить, не разобрать, а ошельмовать. Злобу вызывают в нем все эти „новые люди“ литературы, все эти нетитулованные пришельцы, к которым он, дворянин от искусства, относится с тем же презрением, что и крепостной барин к „хамам“ и „кухаркиным детям“. Для него они враги, он с ними борется, и в борьбе этой готов применить самые невероятные приемы. Ибо насколько сдержан Бунин-художник, настолько же распущен и не брезглив Бунин — критик и публицист. Еще и прежде говорил он невоздержанные речи в парижских собраниях, самому себе желая проникнуться собачьим бешенством, чтобы отомстить большевикам, или бросал неприличные фразы о Блоке. Но все это превзойдено Буниным в его последних двух „опытах“, нашедших приют в весьма гостеприимном на подобные вещи „Возрождении“ (поистине широкое, истинно русское гостеприимство для отчаянно бездарных рассказов и критических статей» (С. 87–89).

Гиппиус –1945) — поэт, прозаик, критик, мемуарист; жена Д. С. Мережковского. В 1906–1908 постоянно жила в Париже. В эмиграции с 1920 (Варшава, затем с 1921 Париж). Была организатором литературных «воскресений» и кружка «Зеленая лампа». В 1920-е-1930-е печаталась в газете «Возрождение», журналах «Встречи», «Новый дом», «Новый корабль», «Окно», «Отечество», «Русская мысль», «Современные записки», «Числа». В 1939 вместе с Мережковским редактировала сборник «Литературный смотр». См. о Гиппиус записи в дневнике Бунина от 24 и 26 августа 1917 г.: «Перечитываю стихи Гиппиус. Насколько она умнее (хотя она, конечно, по-настоящему не умна и вся изломана) и пристойнее прочих — „новых поэтов“. Но какая мертвяжина, как все эти мысли и чувства мертвы, вбиты в размер!»; «Дочитал Гиппиус. Необыкновенно противная душонка, ни одного живого слова, мертво вбиты в тупые вирши разные выдумки. Поэтической натуры в ней ни на йоту» (Бунин-1990. — С. 34, 35).

…как тот сосуд, полный гадов, что спустился во искушение Петру апостолу, когда он «взалкал и поднялся наверх, чтобы помолиться…» —

…цитируя их программную статью, проглядел в одном месте частицу «не» и тем исказил одну совершенно незначительную для общей оценки «Верст» фразу, о чем и сожалею — М. Слоним по этому поводу написал следующее: «Подобный прием полемики носит совершенно определенное и далеко неблагозвучное имя. Прежде чем учить других хорошему тону, не мешало бы самому Бунину научиться некоторым правилам литературного приличия. Но цель оправдывает средства. А цель эта — охаять молодую русскую литературу и всех ее представителей и защитников изобразить в виде полуидиотов или большевистских лакеев. <…> Оплевать, разнести молодых и инакомыслящих — вот чего добивается Бунин. Я не могу даже сказать, что он их ненавидит Ненависть — слишком высокое чувство. В ненависти — трагедия. В злобе же — неведение, самомнение, чванство, зависть. Злоба — чувство низшего порядка. И именно со злобой подходит Бунин и к современной России и к ее искусству.

Бунин слышит чужой язык, которого не изучает и не хочет изучать — и говорит: да это не язык, а собачий лай. Он читает авторов, пишущих не так, как он, и о том, чего он не видел и не знает — и говорит: да это и не литература. Он искусство мыслит только в ему самому привычных формах. Все иное — оскорбление величества. Все новшества — крамола. Все идущее из России — „революционное хамство и большевизм“. Все, защищающее его в эмиграции, — сменовеховство» (С. 91–93).