Памяти Федора Михайловича Достоевского

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Миллер О. Ф., год: 1881
Категория:Некролог
Связанные авторы:Достоевский Ф. М. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Памяти Федора Михайловича Достоевского (старая орфография)

ПАМЯТИ ФЕДОРА МИХАЙЛОВИЧА ДОСТОЕВСКОГО.

Вместо некролога.

Когда выходила в свет февральская книга Русской Мысли, Русской Мысли пожелала получить от меня статью о покойном. Всею душою готовый, я до сих пор не могу ни опомниться от неожиданного удара, ни собраться с временем (по сцеплению многих причин), чтобы написать теперь что-нибудь хоть немного достойное Достоевского. Но вдова Федора Михайловича, Анна Григорьевна, позволила мне воспользоваться её записною книжкой. Тут у нея набросан несколько лет тому назад, со слов покойного, биографический его очерк, потребованный от него каким-то иностранным изданием. Пополняю его чертами, записанными Анною Григорьевною в разное время - также на основании собственных воспоминаний Федора Михайловича, отчасти же пополняю и своими собственными воспоминаниями, относящимися, к несчастию, только в последней поре. Я лично сблизился с Федором Михайловичем не особенно давно и никогда еще живее не чувствовал, как невознаградима потеря того времени, когда я не знал его.

Достоевский родился в Москве 30 октября 1822 г. Отец его был помещик и доктор медицины. Собственная душевная жизнь Федора Михайловича в отрочестве воспроизводилась перед ним, по его словам, в душевном строе его сына (которому теперь 9 лет). Федор Михайлович был точно также впечатлителен, начиная от страха, наводимого темнотой, и кончая обидчивостью от тех или других насмешек товарищей. Он постоянно стремился к тому, чтоб иметь друзей, но в сущности не имел их. Воображение его развилось рано. Он любил выставлять себя в своих собственных глазах сильным, ловким. Молодая головка была занята путешествиями, в воображении страстно любил Венецию и Восток и самою пламенною мечтой его было посетить когда-нибудь родину дожей и Константинополь. Вот как оценивал эту сторону детской природы сам Федор Михайлович в одном письме: "Фантазия есть природная сила в человеке, тем более во всяком ребенке, у которого она с самых малых лет, преимущественно перед всеми другими способностями, развита и требует утоления. Не давая ей утоления, или умертвишь ее, или, обратно, дашь ей развиться именно чрезмерно (что и вредно) своими собственными силами. Такая же натуга лишь истощит духовную сторону ребенка преждевременно. Впечатления прекрасного именно необходимы в детстве. Десяти лет от роду я видел представление "Разбойников" Шиллера с Мочаловым, и то сильнейшее впечатление, которое я вынес тогда, подействовало на мою духовную сторону очень плодотворно. Двенадцати лет я, в деревне, во время вакаций, прочел всего Вальтер-Скотта". В ту же пору Федор Михайлович уже был знаком со всею истерией Карамзина. Развитию в нем литературных наклонностей сильно содействовало образование, полученное им в известном московском пансионе Чермака. На шестнадцатом году Федор Михайлович выдержал в С.-Петербурге приемный экзамен в военном Инженерном училище, а в 1841 году, окончив там курс, выпущен на службу подпоручиком. Но другия цели и стремления влекли его к себе неотразимо. Он стал усиленно заниматься литературой, философией и историей. Громадное влияние имели на него "Фауст" Гёте, Шиллер, Гофман, затем Бальзак и, наконец, Диккенс. Прочитав "Père Goriot", он сказал себе: "так надо писать роман", то-есть он стал понимать "реализм". Мечтая о том, чтобы писать еще в ранней молодости, он однакоже на самом деле не особенно предавался тогда писанию. В 1844 г. Достоевский уже вышел в отставку и вскоре после того написал свою первую повесть "Бедные люди" (напечатанную, как известно, в Некрасова 1846 г.). Эта повесть сразу создала ему положение в литературе; он был встречен и критикой, и читающим обществом чрезвычайно благосклонно. Это был редкий успех. Сам Федор Михайлович любил эту повесть и не соглашался с критикой в одном, будто она была так ужь совсем навеяна "Шинелью" Гоголя (не даром заставил он своего Макара Девушкина обидеться типом Акакия Акакиевича). Затем, несколько лет сряду, дальнейшим его литературным занятиям мешало нездоровье, отчасти же и мнительность, при которой однако он лечил себя большею частию сам. Бывали минуты, когда он считал себя способным помешаться от мнительности. В этом отношении переломом послужили для него обстоятельства, при которых заботы о здоровье и вообще о себе показались уже пустяками. Весной 1849 г. он был арестовав вместе со многими другими за участие в политическом заговоре, имевшем социалистический оттенок. Замечательно, что в вину ему, между прочим, было поставлено мнение, что Россия подчинилась политике Меттерниха. Как странны должны были после этого показаться ему вразумления насчет её пагубности, адресованные к нему летом прошлого года со стороны А. Д. Градовского. Статья почтенного профессора не даром вызвала Федора Михайловича на воспоминания о своей ссылке, которыми он никогда не рисовался. Заговорщики (так-называемые Петрашевцы) были преданы следствию. Высочайше назначенному военному суду. После восьмимесячного заключения в Петропавловской крепости он был приговорен к смерти чрез разстреляние, но на месте казни ему возвещено было о смягчении его участи. Федор Мяхайлович, повторяю, никогда не любил щеголять этою страницей своей биографии. По возвращении своем из ссылки, часто приглашаемый публично читать отрывка из своего "Мертвого Дома" {этой, MOSBO сказать, автобиографии его за время ссылки), он, по свидетельству такого близкого к нему лица, как H. H. Страхов, не совсем охотно брался за кто, замечая: "точно будто я хвастаю". За то он любил говорить о воспитательном влиянии на него каторги, любил этим озадачивать тех, кто обращался к нему с соболезновательным общим местом: "ах, как это было несправедливо!" Потому-то в кратком очерке его жизни не должна особенно выдаваться эта страница. Укажу лишь по воспоминаниям, записанным его женою, на то, что, находясь на месте казни, он не был уверен, что жизнь будет подарена им, и при проглянувшем во время чтения приговора солнце, сказал одному из своих сотоварищей: "не может быть, чтобы нас казнили". Им однакоже было предложено исповедаться, от чего почти все отказались, но приложились ко кресту. Появление священника должно было утвердить в них мысль, что они будут казнены. Федор Михайлович вспоминал, что им овладел тогда мистический страх перед скорым переходом в иную, неизвестную жизнь. "Идея безсмертия уже живо сказывалась в нем и тогда", заклюзчает из этого Анна Григорьевна.

его замечанию, был не форме своей первым еще у вас случаем: всякий, приговоренный к каторге, обыкновенно теряет свои гражданския права навсегда, Достоевскому же, по отбытии срока каторги, назначалось поступить в солдаты, то-есть возвращались права гражданина. Впоследствии это происходило не раз, но тогда это был первый случай, зависевший от воли императора Николая Павловича. Теперь, после смерти, Достоевскому опять суждено было явиться, хотя и в другом роде, опять-таки первым у вас примером - примером писателя, семейству которого назначена Высочайшею Волею пенсия помимо каких-либо служебных заслуг.

Достоевский продолжал писать и в крепости. Прерванная постигшею его катастрофой "Неточка Незванова" так и осталась у него неоконченною. В Алексеевском равеллине написан "Маленький герой". Отбыв назначенные годы каторги и произведенный, наконец, с воцарением Государя Александра Николаевича, из солдат в офицеры, Федор Михайлович, вследствие нажитой им в ссылке падучей болезни, был уволен в отставку (в 1859 г.) и возвращен в Россию - сперва в Тверь, а потом и в Петербург. Тут он уже совершенно и навсегда отдался литературе. В 1861 году старший брат его, Михаил Михайлович, стал издавать журнал Время. "Униженные и оскорбленные", главным лицом которого является нравственно-закаленное в бедах дитя - Нелли, как бы дальнейшее развитие Неточки Незвановой. Роман был принят публикой очень сочувственно. В следующие два года задуманы и окончены "Записки из Мертвого дома", прочитанные, можно сказать, всею Россией. О них еще недавно писал Н. Н. Страхову граф Л. Н. Толстой: "Я не знаю лучше книги из всей новой литературы, включая Пушкина... Не тон, а точка зрения - удивитильно-искренняя, естественная и христианская. Я наслаждался вчера целый день (т. е. перечитывая ее вновь), как давно не наслаждался. Если увидите Достоевского, скажите ему, что я его люблю". Письмо кто, показанное Федору Михайловичу, умилительно подействовало на него. Между тем лично, два глубочайших представителя нашей современной литературы так и остались между собою незнакомыми.

Эпоха (которым заменилось запрещенное Время), "Преступление и наказание".

Время с 1867 по 1871 год (вслед за женитьбой Федора Михайловича) было проведено за границей. Прямое знакомство с Западом только содействовало окончательному превращению бывшого социалиста в славянофила. Это совершенно ясно уже в его "Зимних заметках о летних впечатлениях", представляющих нравственные итоги его пребывания в Германии, Англии и Франции. Между тем в 1868 г. им написан был "Идиот", в 1870--1872 г. - "Бесы", в 1874 г. "Подросток". По мнению самого Федора Михайловича, он может-быть слишком жестко отнесся в "Идиоте" и "Бесах" к современному русскому обществу (именно - к обществу, культурному обществу). С этим самопризнанием едва ли может теперь согласиться безпристрастный читатель: даже сцены из "Бесов", представившияся при появлении своем невозможными многим, многим же пришлось потом, да приходится еще и теперь, видеть в лицах.... С "Бесов" же начала обращаться в Федору Михайловичу молодежь, - обращаться иногда с укором, но часто и за советом и разъяснением "проклятых вопросов". Связь между ним и молодежью стала вполне сочувственною с тех пор, как он стал (в 1876 г.) издавать ежемесячный журнал под оригинальною фирмой своего Дневника, писанного им одним без всяких сотрудников. Издание это продолжалось и в 1877 году и имело в первый год до 2.500, а во второй до 4.000 подписчиков, кроме розничной продажи, так что он расходился всего в 8.000 экземплярах. Тут Достоевский, по собственному его уверению, является уже открытым славянофилом - в силу окончательно совершившагося перехода в новый период развития его прежних, по основе своей, однако, все тех же взглядов.

а главное - необходимостью выпускать нумера его к сроку (что дурно влияло на его здоровье), Достоевский решил прервать кто издание, чтобы отдохнуть. Между тем все то, что писал он спеша, зараз, выходило, по замечанию Анны Григорьевны, нервнее, выразительнее, сильнее. Сам Федор Михайлович говорил: "Ваши первые мысли - самые лучшия". "Верьте первым впечатлениям", когда-то сказала при нем какая-то гадальщица, и он был сильно поражен неожиданною глубиной этих слов.

Достоевский принялся за свой последний роман: "Братья Карамазовы". Он работал над ним три года. До окончания этой работы Достоевский был увлечен в Москву еще так живо всем памятным Пушкинским праздником. Это в состоянии забыть и речь, произнесенную тогда Достоевским во втором торжественном заседании Общества любителей российской словесности! (Пишущий эти строки, к несчастию, не слыхал её, а только читал.) Казалось, то было слово способное примирить славянофллов и западников. Речь эту назвали событием. Она и была событием в нравственном мире, но примирения после нея, как оказалось на поверву, не последовало. Москва хорошо должна помнить, как вскоре после увенчания заживо началось развенчивание Достоевского, которого представительницей явилась значительная часть печати. Федор Михайлович был особенно огорчен статьей А. Д. Градовского. "Зачем нападать?" - сказал он мне о ней по возвращении своем из Старой-Русы. Этим объясняется полемическая резкость летняго так неприятно поразившая многих, в том числе и известную часть молодежи. Некоторые же именно в этом Дневнике "все его исповедание веры". При жизни Федора Михайловича я бы, разумеется, никогда не выдал его слов об А. Д. Градовском. Теперь кто и можно, и должно сделать, и мой уважаемый товарищ, конечно, внимательно перечтет после этого свои летния статьи в Сам я недавно перечел мой отзыв о "Бесах" в моих "Публичных лекциях" и нашел в нем не что иное, как "общее место" с казенно-либеральным оттенком. Тут же я понял и односторонность моего тогдашняго взгляда на "Преступление и наказание" (хотя H. H. Страхов и тогда уже мог бы вразумить меня своею известною критическою статьей об этом романе). Я все еще был тогда, так сказать, в переходном периоде и это выразилось в моих лекциях обилием общих мест" {Это совершенно верно было замечено в Голосе покойным Нилом Адмирари.}. А Федор Михайлович именно их-то и не мог выносить. Дело в том, что в них сказывается не одна недодуманность, но и недостаток характера.

"Карамазовых". Он как будто бы чувствовал, что не ради только журнальных сроков ему надо спешить. Осенью прошлого года писал он об этом И. С. Аксакову (выписка из этого письма приведена в заметках Анны Григорьевны): "Вы не поверите, до какой степени я занят день и ночь, как в каторжной работе. Кончаю Карамазовых, следовательно подвожу итог произведению, которым я по крайней мере дорожу, ибо много в нем легло меня и моего. Я же и вообще-то работаю нервно, с мукой и заботой. Когда я усиленно работаю, то болен даже физически.... Я работы из-за денег на почтовых не понимаю. Но пришло время, что все-таки надо кончить, и кончить не оттягивая. Верите ли, несмотря на то, что уже три года записывалось, иную главу напишу - да и забракую, вновь напишу и - вновь напашу. Только вдохновенные места и выходят зараз, залпом, а остальное все - претяжелая работа".

Дополнением могут служить выдержки из письма его к одной писательнице: "И однако я не могу писать с плеча, я должен писать художественно. Я обязан тем Богу, поэзии, успеху написанного и буквально всей читающей России, ждущей окончания моего труда. А потому сидел и писал буквально дни и ночи. Ни на одно письмо с августа еще не отвечал. Писать письма для меня мучение, а меня заваливают письмами и просьбами. Верите, что я не могу и не имею времени прочесть ни одной книги и даже газет. Даже с детьми мне некогда говорить. И не говорю.... А здоровье так худо, как вы и представить не можете. Из катарра дыхательных путей у меня образовалась анфизема (задыхание, мало воздуху) и болезнь моя тоже стала ожесточеннее.... Я все запустил, все бросил, о себе не говорю. Теперь ночь, шестой час по полуночи, город просыпается, а я еще не ложился. А мне говорят доктора, чтоб я не смел мучить себя работой, спал по ночам и не сидел бы по 10--12 часов нагнувшись над письменным столом. Для чего я пишу ночью? - А вот только-что проснусь в час по полудни, как пойдут звонки за звонками. Тот входит - одно просит, другой - другое, третий настоятельно требует, чтоб я разрешил ему какой-нибудь неразрешимый, "проклятый" вопрос, "иначе-де я доведен до того, что застрелюсь" (а я его в первый раз вижу). Наконец депутации от студентов, от студенток, от гимназистов, от благотворительных обществ - читать им на публичном вечере. Да когда же думать, когда работать, когда читать, когда жить?..."

Как не понять после этого, почему он бывал иногда, по замечанию Анны Григорьевны, "так суров и неприветлив с первой минуты и иной раз отказывал в какой-либо просьбе, но потом ему становилось жаль, что говорил так сурово, и он старался загладить первое впечатление и почти всегда исполнял обращаемую к нему просьбу".

При такой обстановке и своей давнишней и сильной болезненности, он однакожь сохранял под кажущеюся мрачностью в сущности светлое настроение духа. И под конец он бы мог повторить слова, относящияся к прошлому и записанные его женою: "Жизнь моя была самая счастливая, несмотря на печальную обстановку, потому что внутренно я был всегда восполнен. Говорят, что я пишу печальные вещи; это не так: у меня в моих произведениях больше радостей, чем у других, но радостей высших, вековечных".

"Я не весь выразился, мне есть что сказать", мог бы он повторить накануне смерти. Возобновленный им с настоящого года сильно занимал его. В половине января я застал его во время тревожного процесса писания, усиленного мыслию, "что если не все пропустит цензура" (внести за себя залог, освобождающий от предварительной цензуры, он не имел средств). Особенно дорожил он тремя строками, - вероятно, об "оказании доверия". Оне были благополучно пропущены цензурой и этим ему значительно облегчалось дальнейшее развитие той же мысли в будущих нумерах Дневника. как именно "оказать доверие". Из глубины сердца вылились у него в январском нумере вышедшем в свет в самый день его похорон, следующия строки: "Я желал бы только, чтобы поняли безпристрастно, что я лишь за народ стою прежде всего. В его душу, в его великия силы, которых никто еще из нас не знает во всем объеме и величии их, как в святыню верую, а главное - в спасительное их назначение, в великий народный охранительный и зиждительный дух, и жажду лишь одного: да узрят их все. Только-что узрят, тотчас же начнут понимать и все остальное".

"все сказать, вполне выразиться", кончилось бы непременно тем, что все пошли бы за ним за живым, как шли за умершим.

Но когда-нибудь все и пойдут за его знаменем, ибо "свет его остается".

"Русская Мысль", No 3, 1881