Вилльям Шекспир. Статья II

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Аверкиев Д. В., год: 1864
Категория:Критическая статья
Связанные авторы:Шекспир У. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Вилльям Шекспир. Статья II (старая орфография)

ВИЛЛЬЯМ ШЕКСПИР.

La crainte du génie est le commencement du goût.
Victor Hugo.

(Окончание).

1. Шекспир Гервинуса. Перевел со второго издания Константин Тимофеев. Спб. 1864.

2. Шекспир в России, речь А. Д. Галахова. Речь И. С. Тургенева о Шекспире. Спб. Ведомости, 1864, No 89.

3. William Shakespeare par Victor Hugo. Paria. 1864.

4. The plays and poems of William Shakespeare.

5. Sonnets de Shakespeare. Franèois Victor Hugo traducteur. Paris. 1857.

III

Виктор Гюго о Шекспире.

"Француз разсудка не имеет, да и иметь
его за великое для себя несчастие почитает".
Фонвизин.

Фонвизинское мнение о "французе" весьма любезно нашим сердцам; мы и о сю пору повторяем его, конечно в более цивилизованной и утонченной форме.

Но из всех французов, без сомнения, это мнение чаще всего прилагается к Гюго. Ленивый только не относился к нему кавелерски; ленивый только не бранил его. Можно наперед сказать, как отнесется наша литература к новой книге Виктора Гюго, "William Shakespeare". Она заметит во первых, что книга посвящена Англии; за тем, посмеется над громкими фразами, из-за которых она не увидит дела; часть её обозлится особенно на второй отдел книги, где действительно много болтовни; другая часть, напротив, с засосом похвалит именно этот второй отдел; может быть, кто нибудь, чтобы показать свою самостоятельность, изречет зело велемудрое и широковещательное замечание о гюговизме. Конечно, все это будет повторением старого; конечно, это сущности будет разведением водою остроумного приговора какой-то немецкой газеты, провещавшей, что книга Гюго есть нечто в роде "Вальпургиевой ночи".

Мы сами согласны, что книга германствующого французского народа; в ней, а не в книге Тэна, отразился французский взгляд на Шекспира и искуство вообще; в ней нет сдержанности, а скорей видна разнузданность - разнузданность титана - она кипит, волнуется, бушует и вот вопрос: какие драгоценности выкинет она на берег? Тэна оценят немногие французы; он, в некотором смысле, отступник, еретик; Гюго прочтут все; для французов именно оне будет апостолом Шекспира; оттого его полемический тон во многих частях книги; он борется с французской рутиной; он всеми способами добивается, чтобы "великая нация" полюбила "великого поэта", так как он его любит.

Гюго весь исполнен стремлений о легковерной надежды; весь увлечен великой идеей прогреса, весь в мечтаниях, самых пламенных, самых неустанных. Ко всему он может исходить единственно от переворота 89-го года: он верит в него, как в миссию; он бредит им, он любит его и проповедует вечный, неустанный прогрес, вечную, неустанную революцию; он охвачен веянием этого достопамятного года. Он не успокаивается, подобию многим своим соотечественникам, и в его устах "великие принципы великой эпохи" звучат иначе, чем в устах ораторов французского законодательного корпуса. Всякий француз любит поговорить о "великих принципах".

А между тем, великие принципы остаются великими принципами, а французы - добродетельными буржуа. Жизни, то есть такой, которая заслуживала-бы это название, - нет во Франции. Оставшийся призрак жизни уединился, обособился и гордо смотрит на будничную суету. Французская мысль не удовлетворяется французской действительностью; отъевшийся буржуа и тощий пролетарий - вот её альфа и омега; полная ненависть первому, вся любовь второму. И так, вперед! "Прогрес {Выражения, отмеченные ковычками, взяты из книги Гюго о Шекспире.} в человечестве при посредстве, движения умов вперед; мне этого - меть спасения! Учите! Учитесь) Все революции будущого заключены, погашены в этом вдове: даровое и обязательное образование".

В чем-же цель прогреса? - "Победить буржуазию и основать (fonder) народ". "Какая цель", восторженно восклицает поэт, "сделать народ! (faire le peuple)".

Вы улыбаетесь? Это восклицание кажется вам напыщенной фразой? Увы! это вовсе не напыщенная фраза, это искреннее задушевное слово, это последнее верование французского ума. Он ушол от жизни, довольствующейся обыденным разсудком, обыденной моралью и развратом; он, наконец, хочет сделать, именно сделать, народ. Но что значит это отчаянное решение? Означает ли оно оскудение народа; значит ли, что народный идеал уже осуществился, изжит, что развитие кончено, что идти дальше некуда?

Мы не станем решать этих вопросов; такие вопросы решает время; мы у довольствуемся простым установлением такта. Что касается до нас русских, то мы предчувствуем, что скоро совершится освобождение русской жизни и русской мысли, как выразительницы русской жизни, от путь западноевропейской цивилизации; мы, покрайней мере, верим в это освобождение. Мы смотрим на отыскивание заграничных идеалов, как на упорство последних Могиканов и можем только сожалеть, что много молодых сил, что много благородных порывов истрачивается за даром. Но нет! недаром тратятся они; эти силы, неспособные на положительное дело, отрицательно указывают надлежащий путь. Ряды Могикан редеют все больше и больше; все меньше и меньше у них талантливых деятелей, и талантливейшие не могут создать ничего живого и ограничиваются "фантазиями". Но последний из них будет также слепо-упорно, с той же детскою легковерностью отстаивать проигранное дело, как горячо, упорно и легковерно начинал первый.

Но-то ли во Франции? Разве о идут там споры? Нет, все споры, вся борьба происходит в отвлеченной области идей. Французы стали рыцарями идеи; они гордо провозглашают, что французская идея победит весь мир; вместе с Гюго они восклицают: "О faucheurs des steppes, levez vous!" нисколько не подозревая, что степовые косари, если бы слышали это воззвание, весьма бы просто, но многозначительно ответили: "брешит сучий француз". Франция - пионер цивилизации, застрельщик прогреса. Париж сердце вселенной, гальваническая батарея, от которой идут во все стороны проволки, с быстротою молнии разносящия во все страны света "сливки" французской цивилизации.

Мечты, мечты! где ваша сладость?

Сладость именно в них самих, в этих упоительных мечтаниях. Жизни нет;- что же делать, как не мечтать? Эти мечты обходятся дорого, стоют кровавых жертв, по что делать? Кто мечтает о развитии провинциальной жизни, кто о централизации, - но это не "делает жизни".

Для жизни нужен народ, а его нет. "Сделать народ"! командует В. Гюго и устраивает в своем воображении маневры цивилизации. "Мыслители, поэты вперед!" кричит он.

Мрачными красками описывает поэт современное общество. "Это общество", говорит он, "требует немедленной помощи. Ищите лучшого. Все на поиски. Где обетованная земля? Цивилизации надо дать ход; испробуем теории, системы, улучшения, изобретения, прогресы - но найдем обувь, которая будет ей по ноге. Проба ничего не стоит, или мало. Пробовать не значит окончательно принимать (adopter)".

Все, все должно служить этому. Все должны броситься отыскивать обетованную землю. Но кто поведет в эту землю? Где облако, указывающее путь днем? Где огненный столб, освещающий его ночью?

Увы! их нет, этих посланных небом путеводителей. Мы спешим, летим на всех парах, - куда? вдаль, в бесконечное голубое пространство! Мы будем все пробовать, все заставим работать цивилизации.

С призрачными надеждами, с каким то жалким суррогатом веры, - мы идем отыскивать обетованною землю. Чего же мы собственно хотим? с кем будем делать дело, когда у нас вопрос дня в том, как сделать этот необходимый (и для нас, цивилизаторов, все таки необходимый) народ? Мы хотим "честно и грозно" вести этот сделанный народ - куда? - опять не знаем.

И как мы сделаем этот народ? "Учите, учитесь!" Чему? - тирадам contre les tyrans? Будто с этим далеко уйдешь?

"Скорей, скорей, о! мыслители! Дайте подохнуть человеческому роду. Изливайте надежду, изливайте идеал, делайте добро. Шаг за шагом, горизонт за горизонтом, победа за победой; не думайте, что вы квиты, потому что дали то, что обещали. Сдержать, - это значит обещать. Сегодняшняя заря обязывает (oblige) солнце на завтра".

И так вертится безпокойно-зудливая мысль, не зная себе отдыха, как белка в колесе.

Мечтайте, добрые граждане, мечтайте!

Мы с намерением старались тщательно определить исходную точку возрений В. Гюго; теперь нам легко понять его отношения в Шекспиру. "Нынче исполнялось сорок лет" - не без гордости говорят Гюго - "когда пишущий эти строки объявил: у поэтов и писателей девятнадцатого столетия нет ни учителей, ни образцов. Да, во всем обширном и возвышенном искустве всех народов, во всех этих грандиозных созданиях всех веков, ни даже в тебе, Эсхил, ни даже в тебе, Дант, ни даже в тебе, Шекспир, - нет для них учителей и образцов. И почему нет для них ни учителей, ни образцов? Потому, что для них один образец, человек, потому, что для них один учитель, Бог".

Что означают эти грозные слова? Что это за единый образец, - человек? Или Эсхил, Дант и Шекспирь не знали человека? не знали Бога? Этот человек, очевидно, нечто в роде знакомого и любезного нам общечеловека, только поумнее сделанный. Образцовый человек; модель, по которой можно сделать человека.

Не ясно-ли, что мысль оторвалась от корней, что она безпредметно витает, не чувствует земля под ногами и что она в сущности "мысль, про которой ничего не мыслится"? "Показывайте человеку, что fas и что nefas". Разве Дант, Эсхил, Шекспир не знали, что fas и что nefas?

Отныне, поэзия будет "работницей цивилизации", "прекрасное - служителем истины". В дни всеобщей эмансипации, всеобщого освобождения, задают урок поэзии, заставляют ее работать для известной цели.

О, конечно такая "поэзия-работница" не имеет ничего общого с поэзией Данта и Шекспира, с поэзией народной песни и былины. У той было свое дело; она никому не служила; ни перед чем не преклоняла "гордой головы". Но за то, она была крепка своей народностью, но за то, она была сильна и священна, она была живой струей в народной жизни, из нее черпала и ей возвращала, про нее можно было сказать: "не о едином хлебе жив будет человек". Но теперь она не нужна, эта выразительница сокровенным дум народных! Nous avons changé tout èa, как говорит мольеровский Сганарель.

К этому собственно ведет вторая часть книги Гюго, того Гюго, который восторженно защищает Шекспира в первой части; того Гюго, который считает недостатки гениев за их акценты (accents).

Две противуположные идеи поражают в его книге, и - что еще страннее - совершенно мирно уживаются в его голове. Скажут, что в нем борятся художник и публицист. Не правда, такая борьба дело минутное; она не может продолжаться сорок лет. У этого великого поэта просто нет земли под ногами. Его идеальный Жан Вальжан стыдится совершенно буржуазно того, что он каторжник; ему приходится сочинять идеалы, - и потому они являются, или как задачи, более или менее удачно разрешонные (напр. епископ Бьенвеню), или как буржуазные пошлости, в роде миндальных Козеты и Мариюса. А между тем, громадными силами одарен этот художник - может быть, больше всех европейских поэтов нашего столетия, - и там, где жизнь давала ему типы, живьем встают веред вами образы Гавроша, Франциска I, Людовика XIII, Барона Жильнормана, супругов Тенардье, Людовика XI, со всем его штатом, Клода Фроло и его развеселого братца Жегана. Но, увы! - ни что не может заменит цельной народной жизни, даже жизнь "доброго города Парижа", этого "сердца человечества", который так любезен великому поэту.

Плохо там, где идеал честности и не подкупности (неподкупности ищейки, собачьей неподкупности) дошел до сыщика Жавера!

нет спасения. А для Виктора Гюго, "Шекспир очень англичанин (très-anglais), слитков англичанин; он англичанин до того, что подкрашивает выводимых им на сцену чудовищных королей..... до того, что разделяет в некоторой степени лицемерие мнимо-народной истории". Так французский гений понимает народные идеалы и типы, и простое, безхитростное отношение к ним поэта. Гюго даже идет дальше он желает оправдать в этом случае Шекспира; объявив, что Шекспир попробовал подкрасят даже (о ужас!) Геидриха VIII, он замечает: "правда, что взгляд Елизаветы был устремлен на него". И это неправда; правда, что Шекспирь, как все англичане, благоговел перед Елизаветой, - но еслиб он хотел карать пороки, то "взгляд" не помешал бы ему. В то время, когда, по свидетельству г. Гервинуса, "актеры не щадили на своих сценах ни царствующих государей, ни государства, ни политики, ни религии, - общество блэкфриарского театра (к которому принадлежал Шекспир) выставляло на вид, что оно в свои представления никогда не вмешивает ни государства, ни религии". Известны даже имена авторов и названия пиес, в которых выражалось это полезное искуство. Шекспир не был рыцарем прогресса; по нашим современным понятиях, он был жалкий консерватор, не стоявший в уровень с современной наукой; он занимался изображением, как напр. любви, ревности, народных типов, и не относился со злобою даже к такому тирану, как Ричард III. Таково именно прямое мнение наших петербургских цивилизаторов.

Гюго, с своей точки зрения, собственно говоря, осуждает Шекспира за его народность и спешит прибавить: "но в тоже время, обратим на это вящее внимание (insistons-у), ибо поэтому-то он и велик, - этот английский поэт, гений общечеловеческий". Тут странный дуализм, - точно народность препятствует быть человеком; она действительно препятствует видеть идеал в образцовом общечеловеке, - да и слава Богу! Что в них, в этих отвлеченных, безжизненных и непогрешимых, как математическая формула, идеалах? У искуства нет теорем: оно коренится в народной жизни.

Теперь понятно, почему для Гюго, не смотря на много прекрасных подробностей, остроумных сопоставлений, метких, порою глубокомысленных замечаний, - почему, говорим мы, для Гюго шекспировские типы не являются одетыми плотью и кровью, а собственно как отвлечения, как доводы.

"Гамлет - сомнение, говорит В. Гюго, в центре его создания и на обоих краях - любовь; Ромео и Отелло - весь сердце. Есть свет в складках савана Джульеты; но - одна тьма в саване, пренебрежонной Офелии и заподозренной Дездемоны.

Далее, Гюго говорит, что всякий великий поэт создает образ человека, который и будет его

Такова точка зрения изжившей свои идеи цивилизации; сомнение, сомнение во всем, не смотря на восторженность, - таково её последнее слово. Но не таково, конечно, было слово Шекспира; не сомнение, а вера укрепляет людей на подвиг; сомнение только разрушает; вера - творит. Шекспир - скептик, это глубочайший non sens; но об этом мы скажем ниже.

"Как ни болезнен Гамлет, говорит Гюго, он выражает извечное (перманентное) состояние человека. Он представляет безпокойное недовольство (le malaise) души в жизни, которая ей не по мерке. Он изображает обувь, которая ранит и мешает ходить; эта обувь - тело. Шекспир избавляет его от этого, и хорошо делает."

Все это, без сомнения, мысли, которые никогда не приходили в голову Шекспиру; все это больные, грешные, неверующия мысли, и не так думал Шекспир о судьбе человека. Мы возвратимся еще раз к этому.

И все другие шекспировские тиры перед Гюго проходят, как тени, неуловимо, призрачно.

Что для него Макбет? Он говорит: "Сказать: - Макбет это честолюбие, значит ничего не сказать. Макбет - это голод. Какой голод? голод чудовища, всегда возможный в человеке. У некоторых душ есть зубы. Не пробуждайте их голода."

И так, для Гюго понятно только некоторое отвлечение характера Макбета, то неудержимое стремление к преступлениям, то сознание, которое говорит,

Кто зло посеял, злом и поливай!

Но, разумеется, это не живой человек. Точно также, - нет, еще туманнее, - является Отелло: "это ночь, влюбленная в зарю", т. е. Дездемону. Подле него "зло", Яго. "Мрак ведет ночь,, т. е. Яго ведет Отелло, и т. д.

Но что такое Лир для Гюго? Это понять затруднительно. "Lear, c'est l'occasion de Cordelia"", говорит он.

В таком туманно-отвлеченном виде является Шекспир для Виктора Гюго, и вот почему нам кажется, что вторая часть его книга есть часть необходимая без нее мы ничего-бы не поняли в первой, в ней задушевные мысли, в ней ключ к пониманию. Нас не собьют с толку выражения первой части в роде того, что "поэзия - это природа." Почем знать, может и природа работница цивилизации; может, и она творит по отвлеченным идеям?

Печальные (впрочем, будто-бы и вправду печатные?) результаты вывели мы из книги Гюго. всепобеждающий анализ" царит над книгой гениального писателя.

Унесемтесь без оглядки в голубое, бесконечное пространство, без поддержки, без сочувствия; нам будет сочувствовать сделанный народ - вот все, что остается в памяти по прочтении книги Гюго..

Мы не будем подробнее разбирать книгу Гюго; нам важно было найдти ключ к пониманию ее. Заметим, что в ней есть целые главы, которые прочтутся с удовольствием, без болезненного чувства, напр. глава об Эсхиле, которого Гюго называет Шекспиром древности, Shakespeare l'Ancien.

Но, может быть, читатель, вы чувствуете себя здоровее, plus à son aise, когда вы больны; может быть, вы, как Шатобриан, "искали-бы счастия в привычке, если-бы имели только глупость верить ему", и, вместе с Гейне - величайшим поэтом для наших цивилизаторов, - считаете грусть величайшей радостью и счастием.

Мы не умеем восхищаться страданиями; болезненность душа для вас плохой признан; этим объясняются наши отношении к Виктору Гюго.

Лучше-ли-б было, если-бы мы отнеслись к нему с легком скептицизмом, с злобным хихиканьем? Для чего подобные ухищрения? Для того, чтобы оправдать мнение Французов, что "le russe est sceptique et moqueur."

Русский человек, слава Богу, человек верующий и ни мало не

IV.

Вилльям Шекспир.

Then shall our nаmes,
Familiar in their mouths as household words,
Be in their flowing cups freshly remember'd.
King Henry V.

Шекспир, что нынче известно всякому, родился в 1664 году, 28 апреля, в городе Стратфорде-на-Авоне. Его отец, женатый на Марии Арден, дочери богатого джентльмена Роберта Ардену (она вышла за него через год после смерти своего отца), был человек зажиточный и весьма почтенный в своем городе; по ремеслу, он был перчаточник; по почету, дошол до должности альдермана. Судьба благоприятствовала маленькому Вилльяму; он спасся от какой-то детской эпидемии; он был старший сын, наследник отцовской фирмы. Старый Джон вероятно не редко мечтал о том, что его сын будет, со временем, его помощником, поддержит честь его имени и наверно будет, также как и он, ольдерменом в родном городке. Но этим мечтам не суждено была осуществиться; дела Джона позапутались; с каждым днем шли все хуже и хуже; прежний богач не мог заплатить 5 фунтов хлебнику; кредиторы преследовали его, так что он, боясь встретиться с ними, не ходил даже в церковь. Семейство кое-как перебивалось со дня на день; пришлось Вилльяма взять из школы: где тут думать об учении, когда нечего есть. В Стратфорде была вольная итальянская школа; в ней-то и учился сын Джона.

Говорят, отец взял его, чтоб он помогал ему, - но вышел очень плохой помощник. Некоторые утверждают, что Шекспир-сын сделался в очень юных годах деревенским учителем; другие, находя в его сочинениях юридическия сведения, думают, что он был писцом у какого нибудь законника; Обрей рассказывает, что отец Шекспира сделался в это время мясником, что Вилльям помогал ему и "торжественно" отправлял своя обязанности. Какое предание справедливее - все равно; дело в том, что стратфордские граждане не видели пути в Вилльяме, и сам Джон не редко призадумывался: "что то выйдет из его сына?" Кажется, малый не глупый, но основательности - никакой. Едкия замечания и важные покачивания головою.

На беду, Вилльям попал в веселую компанию "ребят без печали"; весело кутили они, бродя по окрестным деревням; ни одного праздника не обходилось без них. Говорят, что в пьяном виде ночевал он под какой-то яблоней и сочинил там четырехстишие, в котором уязвил четыре окрестные деревушки... В одну из таких прогулок, он встретил девицу Анну Гасавей; она была восемью или десятью годами старше его; они слюбились; в ноябре 1568 года, Шекспир - ему было всего 18 лет - сочетался законным браком, а в мае у него родилась дочь, Сузанна. В мае, т. е. чрез шесть месяцев - сколько пищи для болтливых языков; одни приударили на счет Анны, другие на счет её "любезного муженька". С женой он прожил не долго, года три. Женитьба не остепенила его; он продолжал своя похождении и конечно считался совершенно пропадшим человеком.

Через два года после рождения первой дочери у него родились близнецы, мальчик и девочка.

Веселая компания занималась, между прочим, охотой в заповедных парках; особенно любила она парк сэра Томаса Люси, глупого и надутого барина, который не мог оставить таких проделок без достодолжного возмездия. Он жаловался в суд; Шекспир написал на него сатирическую балладу и прибил ее в воротам парка. Сэр Томас Люси разсвирепел не на шутку и обещал на этих самых воротах повесить дерзкого мальчишку. Скверная история; Шекспиру нельзя было дольше оставаться в Стратфорде; пришлось бежать в Лондон.

Ну, совсем пропадший человек! Бросил жену, детей и укатил в Лондон.

Двадцати-двух летний юноша очутился в Лондоне без денег; куда пристроиться? Может быть, у него были и прежде какие нибудь знакомства с актерами из труппы графа Лейчестера, игравшей почти ежегодно в Стратфорде; может быть, ему оказал протекцию его землях, Томас Грин. Как-бы тем ни было, но знакомства эти, как видно, не слишком помогли Шекспиру; неважная должность выпала ему при театре - пришлось сторожить у подъезда джентльменских лошадей. Некоторые биографы делают предположение: ее любовь-ли к драматическому искуству повела Шекспира в Лондон? Кажется, в этом случае они оказывают совершенно излишнее усердие, подобно тому епископу или пастору (не стоит вспоминать его имени), который с засосомь рассказывает, как сэр Томас Люси "постегивал кнутом этого Шекспира за воровство."

Для Шекспира в его время было ясно одно: что он не может успокоиться как другие; не может остепениться, не потому чтобы он не имел способностей: он был писцом у какого-то чиновника, - должность нетрудная; был школьным учителем и, вероятно, дети очень любили его, не смотря на его вспыльчивость. Он мог представить себе даже блестящую перспективу и за этих поприщах; мог воображать, как из писцов он сам сделается законником и напишет бездну "крепостей, заемных писем, обязательств, купчих, закладных; проведет всю жизень свою в оборотах, покупках и продаже имений", - но тут, как Гамлет на кладбище, смеялся над этой блестящей перспективой и думал, что, "всеми купчими купил-бы он не более шести шагов земли, - столь ничтожное количество, что две купчих легко могут прикрыть его?" Или, отчего-бы не остаться школьным учителем, жить скромненько, скопить деньжонок, перебраться в Лондон, сделаться учоным, - чего лучше? И он сделал-бы это,

Когда-б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,

Когда-бы не постоянное сомнение, которое начинало шевелиться в самой глубине его души всякий раз, как предавался он подобным мирным мечтаниям. Случай-ли вывел его из этого положения? Карляйль благодарит сэра Томаса Люси за то, что он заставил Шекспира бежать в Лондон. "Чем-бы не мог сделаться этот Шекспир?" говорит он, между прочим. Он нарисовал нам и министров, и королей, и воинов, и бунтовщика из мастеровых, Джека Кэда, - и кого только не нарисовал он? Он мог быть каждым из этих; как себя, знал он их всех; но это-то и причина - почему он не мог сделаться ни одним из них. В этом случае, Карляйль не прав. Все силы, которыми обладал Шекспир, еще бродили в нем; он еще не был заклинателем своих собственных сил. И долго еще не был он им, даже в начале своей- литературной деятельности, в своих "Адонисе" и "Лукреции."

И так, Шекспиру пришлось по приезде в Лондон сторожить, у входа в театр; джентльменских лошадей. Скоро однако он попал на сцену; сперва играл "лиц без речей," - за тем, по протекции Бурбэджа, сделался настоящим актером. Тут он присмотрелся к сцене; театр, кажется, принадлежал тогда Грину и помещался в упраздненном монастыре "черной братии" (blackfriare). Он был постоянным посетителем таверны "Аполлона" и членом клуба "Сирены", основанным знаменитым сэром Вальтером Ралеем. Такие клубы были в моде; их основателями были знатные лица. Там собирались попить и поболтать; остроумные замечания весьма ценились в этих заведениях; принц Гарри платит мальчику целую крону за сравнение красноносого Бардольфа с "подлым сном Алтеи" и за объяснение, что он зовет его так потому, что Алтеи приснилось, что она разрешалась от бремени пылающей головней. Много всякого народу сходилось в эти клубы; председателем был жирный мешок, набитый всякими непотребствами, рыцарь сэр Джон Фольстас; "дла друзей, - Джек Фольстаф; Джон - для братьев и сестер, и сэр Джон - для всей Европы". Малый не без остроумия, который мог выпить "невыносимое количество" хереса и съесть при этом хлеба всего за пол-пенни. человек, столь мило разсуждающий о чести: "что такое эта честь? - воздух! нарядная шумиха! - Кто обладает ею? Да тот, кто умер в середу. Чувствует он ее? - нет Слышит он ее? - нет. Так она, стало быть, неощущима? Да, для мертвого. А живет-ли она с живым? - Нет. Почему? - Она не переносна для зависти; - и потому, я не желаю ее: честь это просто герб на щите, и сим оканчивается мой катехизис". Но в тоже время, сильно уважающий себя господин, не без гонору, умеет иногда обидеться; ловко отбивается при обвинении его в трусости; называет себя "нежным Джеком Фольстафом, добрым Джеком Фольстафом, верным Джеком Фольстафом, доблестным Джеком Фольстафом, и тем более доблестным что он, - таков он и есть, - старый Джек Фольстаф".

Кто именно занимал эту должность доблестного рыцаря, "которого остроумие ожирело от питья старого хереса, незастегивания после ужина и спанья на скамейках после обеда," кому единственно только тогда бы понадобилось знать: "который час?" еслиб "часы были чашами хереса, минуты каплунами, маятник языком сводни, циферблат вывеской увеселительных приютов (leapinghousis), и самое благословенное солнце - красивой, горячей бабенкой (в подлиннике wench), разодетой в какую нибудь огнекрасную тафту," - не известно; но, он был, непременно, и Шекспир чувствовал к нему какую то странную привязанность, "влеченье, род недуга". Это видно из его отношений к Фольстафу; жаль становится этого старого шута, когда король Гарри прогоняет его. Может быть, это был тот Рик-Квиней, который 8 октября 1598 года просил у него денег письмом, адресованным так: "моему любезному другу и соотечественнику Вилльяму Шекспиру", - но когда, "любезный друг и соотечественник" отказал ему, то он не без учоного негодования написал на обороте письма "histrio! mima!"

"Сирене" конечно больше всего о театре; Шекспир высказывал не совсем лестные отзывы о новых пиесах, - отзывы, которые достигали до ушей самолюбивых авторов, (театральный мир - ад сплетен, зависти и всяких мелочных мерзостей), но которым сочувствовали его друзья - актеры: Бурбэдж, Конделль и Геминдж - последние два, после его смерти, собрали и издали его сочинения.

Но эти "попойки" претили Шекспиру и он, как принц Генрих, думал про себя:

Я знаю всех вас, и могу покуда
Переносить причуды вашей лени,
Непреклонившейся под иго дела.
Я подражаю солнцу: позволяет
Оно сплошным и низким облакам
Скрывать от мира красоту свою,--
Когда-же надобно явиться миру,
То вновь становится самим собою
И прорывает мглу тех мутных облаков,
Что свет его, казалось, удушали.

Когда настал день его "коронации," - то он, как молодой венценосец, сказал не одному Фольстафу, но всей прошлой жизни:

Старик, тебя не знаю я: молися,
Как седина нейдет глупцу и шуту!
Мне долго грезился такой старик,
Опухлый от обжорства, непотребный,
Но я проснулся и разсеял грезу.

Кто был силен, тот устоял вместе с Шекспиром; кто нашол "его дела," тот бросил вместе с ним всю эту пошлую обстановку, со всеми её многообразными скандалами, нередко требовавшими появления шерифа, с хозяйками в роде мистрисс Квикли, с сударынями в роде мисс Доль, по прозванию "Рваная Простыня" (Tear-sheet).

Жизнь Шекспира была похожа на жизнь его любимого героя, короля Гарри, чье имя, равно как и имена его сподвижников, будут звучать во веки,

(*) Лучшее не умею перевести чудного стиха "familiar in their mouths, as household words".

В юности всяческия безобразия и буйства, - но настал день дела - и все забыто. Шекспир сразу заявил себя, как только нашол настоящее дело, его собственное дело; дело которого никто, кроме его, не мог выполнить.

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружон;
Молчит его святая лира,
Душа вкушает хладный сон
И, меж детей ничтожных мира,
Быть может всех ничтожней он.

Да, всех ничтожней, но всех глубже и всех горше чувствует он свое ничтожество; тем жгучее оно для него, что он сознает в тоже время все свое величие и чувствует

... смутное влеченье
чего-то жаждущей души.

Дела Шекспира быстро поправлялись; уже в 1589 г. он был членом общества блэкфриарского театра и получал долю из его доходов; ему было 29 лет и он, не более 8-х лет, жил в Лондоне. В 1995 году, он занимал пятое место между восемью владетелями театра "Глоб"; он был уже известен, как автор "Перикла", "Укрощения злючки", трилогий о Генрихе VI-м и в этом году написал "Тимона Афинского". "Перикл", - первая его драма - как говорят, была их написана в 1589 году; первая часть "Генриха VI-го" - двадцати семи лет от роду, т. е. в 1591 году. В 1611, сорока семи лет, он закончил свою литературную деятельность "Зимней Сказкой", "Генрихом VIII" и "Бурей". Числа более, или менее приблизительные. Не без неприятностей, конечно, обходилось все это; так по неизвестным причинам были запрещены к представлению "Как вам нравится", "Генрих V" и "Много шуму из пустяков". Что в них показалось страшным лорду-казначею - не известно. Впрочем, английская театральная цензура до сих пор преследует Шекспира: слово: "God", Бог, заменяется при представлениях словом: "Heaven", небеса; "клянусь Богом" сказать не прилично, надо сказать: "клянусь Юпитером", хотя бы говоривший был католический монах. Иначе оскорбятся благовоспитанные джентльменския уши; это слишком shoking; леди заметят, что театр не церковь. Театр не еще считается дьявольским навождением.

В 1608 году Шекспиру принадлежал гардероб и бутафорския вещи театра "Глоб", ценою на 500 фунтов; доходу он и Бурбэдж получали каждый по 133 фунта в год, - сумма в те времена значительная.

Отец Шекспира умер в 1601 году, мать его жила до 1608 года. Конечно, как только дела Шекспира начали поправляться, он стал помогать своему семейству. Старый Джон мог утешиться и умереть спокойно. Шекспир часто навешал своих родных: он любил Стратфорд-.на-Авоне; он купил там дом и назвал его "Новым Местом".

Но мы забежали не много вперед. Нет сомнения, что Шекспир, принявшись за дело, бросил и в пренебрежении оставил все свои прежния глупости. Тэн очень умно замечает, что силы, которые в нем бродили, нашли теперь правильный исход. Но другое горе ждало его, это горе - несчастная любовь. Лукавая и не совсем безупречная женщина опутала его и кажется на долго; он посвятил ей около 30-ти сонетов. {Сонеты Шекспира превосходно расположены в переводе Франсуа Виктора Гюго-сына} Он сам видел, что в этой любви не будет проку, он сам оплакивает ее, эту несчастную страсть; она играла с ним, как кошка с мышью, и раз сказала, когда он томился у её ног: "я ненавижу", но, видя его мучения, "спасла его жизнь", прибавив: "но не вас". У нее был чудный голос; она прекрасно играла на модном тогда инструменте "virginal" (слово в слово "девственый", нечто в роде клавесина) и была брюнетка, что подало повод г. Гервинусу полагать, что она была безобразна. Если Шекспир и говорит иногда, что он лгал, называя ее прекрасной, то говорит это в горькия минуты. В то время в моде были блондинки и слово: "fair" означало блондинку и красавицу. Дамы-брюнетки носили парики, но жестосердая красавица была в этом деле самостоятельна и не подражала моде. "К чему ты прибегаешь к хитрости, чтоб ранить меня", пел ей Шекспир, "твоя мощь уже победила мои слабые средства защиты". Эта мощь были её глаза. Верный в любви, он "писал ей только правду". Но "жестокая" не смотря на это говорила, "что он не любят ее", он, "покорный малейшему движению её глаз". Он верил ей "когда она говорила, что она создана из верности", хотя и знал, "что она лжот". "Его любовь, как лихорадка, требовала именно того, что увеличивала её страдания".

"Ты мрачная, как ад, и чорная, как ночь," говорил он ей,

Слезами, хитрая меня ты ослепляешь,
Чтобы не видел я всех чорных дел твоих.

Он был "рабом и презренным вассалом её высокомерного сердца".

"Я знаю, что я клятвопреступник, любя тебя; но ты, клянясь, что любишь меня, ты - клятвопреступница вдвойне; не верная ложу другого, ты разорвала и твою новую клятву: ты, обещавшая любить меня, посвящаешь мне свою ненависть".

Он проклинает страсть и сладострастие (lost); это приманка, - тот одуреет, кто проглотит се; но все эти проклятия заключаются таким двустишием:

Известно это всем, но кто-же мог хоть раз Избегнуть тех небес, что в ад ввергают вас.

О, никто не избегнет этого! "3аключи, говорит поэт, заключи мое сердце в тюрьму твоего железного сердца, чтобы мое сердце могло, покрайней мере, предохранить сердце моего друга. Кто б ни была ты, измучившая меня, - пусть, покрайней мере, мое сердце, сохранит его!"

Но друг не взбежал своей судьбы; эта "жадная", женщина прижучила и его. Не долго был счастлив поэт; всего час "горело его солнце и бросало на его чело свой победный блеск."

Он говорит своему другу: "не в том моя печаль, что она твоя, хотя можно сказать, что я страстно любил ее; но то, что ты её - вот моя печаль; потеря твоей любви, - воть что трогает меня".

И в заключение, утешает себя тем, что он и его друг - один человек. О, сладостный обман! "Значит, она любит только меня".

Но не всегда бывало такое несчастие. Не говоря уже о мимолетных любовных интрижках, об одной из которых сохранился премилый анекдот, были привязанности более глубокия и, кажется светлые. Но прежде разскажем анекдот. Одна из лондонских дам, - может быть она была одна из тех, которые, подобно лэди Джеральдине Кильдер, воспетой лордом Сэррейем, завтракали фунтом свиного сала и пинтой пива, - прельстилась игрою актера Бурбэджа и послала своего пажа известить счастливца, чтобы он пришол к ней по окончании спектакля. Паж не совсем ловко исполнил приказание своей госпожи: Шекспир подслушал лозунг и предупредил своего друга. Когда Бурбэдж постучался, то вышедший к нему на встречу Шекспир спросил его: "кто там?" Бурбэдж отвечал условным лозунгом: "Ричард III", на что Шекспир отвечал: "Вилльям-завоеватель раньше Ричарда, как в истории, так и здесь".

О той любви, о которой мы упомянули выше, известно следующее. По дороге в Стратфорд Шекспир останавливался обыкновенно в Оксфорде, в гостинице "Корона", у Джона Давенанта. В 1606 году его жена родила сына, названного во святом крещении Вилльямом; Шекспир был его крестным отцом. Говорят, что раз маленький очень обрадовался приезду своего крестного побежал домой известить об этом мамашу. Кто-то встретил его на дороге и спросил: "чему он так рад?" Мальчик отвечал: "крестный приехал". По английски, крестный отец: god-fatlier - отец о Боге, и потому прохожий мог съострить, заметив мальчику: "не приемли имени Божия всуе." В 1644 году этот мальчик, получивший дворянство при Карле I, писал лорду Рочестеру: "я сын Шекспира - это делает честь моей матери". Это действительно делает ей честь, что она любила и была любима таким человеком; но самому Вилльяму Давенанту не делает чести то обстоятельство, что он украшал и исправлял творения своего отца, согласно вкусу своего времени.

Другом, самым любимым, Шекспира был лорд Соутгамтон (Sonthamton). Ему посвятил он свою "Лукрецию"; его воспел он в целом цикле сонетов. Причудливо-нежные выражения одного из этих сонетов побудили некоторых английских критиков защищать имя Шекспира от безстыдных нареканий, - дело совершенно излишнее: сонет ясен сам по себе, и ничего не содержит в себе предосудительного. Все любимые поэтом лица соединились, по его словам, в лице этого любящого и любимого друга. При грусти об умерших, он думает о нем: "и все мои потери вознаграждены и как будто не бывало моей печали." Ему жаловался он на то клеймо, которое накладывало на него актерское звание, которое однако не мешало им быть друзьями. "Для меня ты все мое искуство" говорил поэт, "ты возвысил до науки мое грубое невежество". "Благодари самого себя, если ты найдешь у меня, что нибудь достойное твоего чтения". "Если моя легкая муза понравится любопытной будущности, то тебе хвала за это." Этот друг, по словам поэта, "совершенство науки и красоты". Кажется, нет ни одного более или менее важного обстоятельства, при котором Шекспир не вспомнил-бы о нем. Каких нежных выражений не говорит он ему. "У моих стихов нет иной цели, как говорить о ваших прелестях и ваших дарах. И все, что может заключаться в моих стихах ничто, да, ничто, перед тем, что вы видите, смотрясь в зеркало." "О, муза! прославь моего друга, чтоб был он славен за долго до того, когда время отнимет у него жизнь! отпарируй удары её кривой косы. Где ты была, муза, что забывала так долго говорить о том, в ком вся твоя сила?"

Вот один из самых задушевных сонетов Шекспира к лорду Соутгамтону (по изданию Гюго - XLIII, по другим - XXIX).

Когда, в немилости у счастья и людей,
Я плачу над моей проклятою судьбою,
И глухи небеса на вопль души моей,
И жребий свой кляну с безплодною тоскою;
 
Надеждами богат и блещет красотою;
Завидую-ли тем, кто кажется сильней
Меня талантами, успехом пред толпою,
 
И презирать себя средь этих дум готов,--
Лишь вспомню о тебе, - я вновь здоров душою,
Несется песнь моя до дальних облаков,
Как жаворонка звон над темною землею.
 
О, велики, мой друг! дары любви твоей,
И доля царская ничтожна перед ней!

он любил, и много Страдал. "Как мог-бы человек нарисовать Гамлета, Кориолана, Макбета, такое множество страдающих героических сердец," спрашивает Карляйль, еслиб его собственное героическое сердце не страдало? И теперь," прибавляет он, "в противуположность этому, заметьте его веселость его заправскую, изобильную любовь к смеху."

Это последнее обстоятелство обыкновенно опускается из виду. "Гамлет - это сам Шекспир," говорит Тэн. "Человек Шекспира - это Гамлет," т. е. воплощенное сомнение, замечает Гюго.

Мы любим представлять себе Шекспира но современным понятиям; Шекспир - романтик, таково представление Гюго; Шекспир - моралист, таково представление Г. г. Гервинуса и Ореста Миллера. Шекспир даже нигилист. Последнее мнение возбуждает улыбку, - а, в сущности, оно ни чем не забавнее первых.

Все эти мнения равно далеки от настоящого понимания Шекспира; о нем надо судить "по былинам того времени, а не по замышлению" в непроходимую трясину Филистерской морали. Из всех драм Шекспира, конечно, ни одна не подвергалась столь частым и столь ложным толкованиям, как Гамлет. Находя в Гамлете некоторые черты, схожия с поколением людей девятнадцатого столетия, изъеденных сомнением, эгоизмом и безсилием, - мы обрадовались до того, что для нас Гамлет является каким-то героем романов,

Где современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой.
Себялюбивой и сухой,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.

Ни один из романистов не относился прямо и просто, словом объективно, к этому человеку с "безнравственной душой" и, конечно, один только Пушкин, мог решиться, без всякой хитрости, высказать приведенные нами горькия истины; все прочие могли про себя сказать:

Я сам ведь был немного в этом роде.

утверждая, что Гамлет это сам Шекспир Колорит всей трагедии мрачный, туманный, почти без просвета; невидно той теплоты, той простоты, светлой и тихой улыбки, с какими нарисовав Шекспиром его, без сомнения любимейший герой, король Гарри, человек дела, у которого мысль не противоречит делу, а сливается с ним во едино. Какой твердостью и душевной чистотой дышет монолог Генриха в день битвы при Азенкуре, в день святого Криспина Криспиана. Шекспир сам человек дела; его сомнения были минутными тучами; он всегда побеждал их и становился бодрее; после бури всегда яснело у него на душе.

Мы достаточно разукрасили Гамлета; со времени Гаррика он является бледнолицым, интересным юношей, - но не таковым являлся он Шекспиру. Гюго заметил, что королева говорит про Гамлета

He's fat and scant of brealk,

т. е. он ожирел и страдает одышкой, и старается это объяснить тем, что Шекспир, одарив Гамлета непривлекательной наружностью, взамен того дал ему духовные богатства. Конечно, не такова была мысль Шекспира; он и не думал, подобно Гюго, тело Гамлета считать за баласт

Наконец, вовсе не шекспировская мысль, - мысль Гёте, разделяемая и Гюго, - что действительность не удовлетворяла великой души Гамлета, что он был жолудем, посаженным в горшок: выросший дуб разорвал горшок т. е. Гамлет погиб. Этой мысли нет в Гамлете, хотя жизнь и кажется ему (под влиянием страшных впечатлений) заглохшим садом, где ростет одна сорная трава. Это мысль изживающей цивилизации, времени оскудения идеала, измельчения личности, когда лучшие люди являются людьми тонкоразвитыми и тонкопонимающими, но безсильными, неверующими и даже неглубокими; - того времени, в которое великая душа Байрона могла только петь скорбные и раздирающия душу песни. Не такова была шекспировская эпоха в Англии. С одной стороны, в ней сохранилась во всей целости, во всем блеске средневековая жизнь, лишонная своих мрачных сторон; с другой, - пробуждаюзаяся, в лице Бэкона, мысль с полной верой, ясно и радостно смотрела вперед, чувствовала себя в силе, могущественной и свободной. Такой взгляд на Гамлета противоречив органическому взгляду Шекспира на судьбу человека; судьба зависит от характера человека, от его натуры; характер хотя и слагается под влиянием обстоятельств, но оне не в силах совершенно видоизменять природы; только мелкий и слабые в самом существе своем характеры падают под влиянием внешних причин; великие-же и крепкие, напротив, закаляются в бедах; к чистому и святому, если и пристанет грязь, то он стряхнет ее; она не извратить его: он никогда не затеряет на веки правого пути.

Между тем, Гёте многое приписывает именно внешним обстоятельствам; он полагает даже, что из Гамлета мог бы выйдти "изрядный правитель." Этого последняго никак нельзя принять. Гамлет с самой юности своей был разобщен с жизнию; он жил уединенно, занимаясь науками; он был малоподвижен, ожирел и страдал одышкой, он, и по смерти отца, стремятся в Виттенберг. Он никогда не был на виду; народ его почти не знает и мало заботится о его судьбе. "Он сошол с ума и его отправили в Англию," говорит могильщик, человек бывалый, - и, на вопрос Гамлета: зачем его отправили в Англию? - преспокойно отвечает: "Да затем, что с ума сошол; авось, он там снова найдет его; а если и не найдет, так так это не важность, потому там этого не заметят: там, все такие, как он." Вот и все; между тем смерть Офелии весьма занимает его, и он поэтому случаю пускается даже в юридическия тонкости, за счет значения слова "se offendendo."

Король Клавдий опасается, правда, порешить с Гамлетом; опасается народной любви к нему, - но он скорее боится за самого себя и опасается единственно слишком публично сделать это, а за глазами - ничего, можно. Лаерт, без сомнения, популярнее Гамлета, - народ за него подымает бурю и требует выдачи убийц Полония.

Разобщенность с жизнию никогда не проходит даром, а Гамлету - все чужие; у него один друг, товарищ по учению, Горацио, который охотно выслушивает его, но кровной, сердечной дружбы со стороны Гамлета нет.

"быть или не быть" - не мировозрение Гамлета, а лирический порыв; его разсуждения на кладбище касаются единственно земного величия:

Великолепный Цезарь ныне прах и тлен
И на поправку он истрачен стен,--

он смело идет за призраком, потому что знает, что тот ничего может сделать его безсмертной душе. Ученость Гамлета не жизненная, глубокомысленная и полная веры мудрость отца Лоренцо; несчастный Ромео не придет к нему плакать и просить совета; он не примет в нем участия не потому, чтобы был эгоист, а потому, что он сам при этом растеряется, потому что не знает жизни.

Эта отвычка от жизни, а не сомнение, причина его бездействия; медленность - вот в чем он упрекает себя. Он знает, что свет гнусен, - свет, даровавший ему чистую и святую Офелию, отвергнутую им, когда он был близок к безумию - и вот, что его мучит:

я рожден его исправить!

Актер бледнеет, рассказывая о несчастии Гекубы, - и вот негодование, жолчное негодование, я, говорит Гамлет,

Я глупо-рьяный, мешкотный бездельник,
Хилею, как какой-нибудь мечтатель,
Я слова вымолвить не смею, - да!
Ни слова за него, за короля,
Чья собственность и дорогая жизнь
Ограблены так подло. Трус я, чтоли? и т. д.

О, мщенье! О, какой-же я осел!
Какая храбрость! Мой отец убит,
Мой дорогой! - и небо, и земля
Меня на мщение понуждают, - я-же
Как девка унижаюсь до проклятий,
Как судомойка. О, как гадко! мерзко!
О, встрепенися мозг!

И встрепенувшийся мозг подсказывает ему, как преступники сознавались, видя на театре изображения, подобные их преступлениям. Обыкновенно эта часть монолога переводится более спокойным тоном, - что не справедливо. Мысль Гамлета кипит, волнуется, он говорить задыхающемся голосом, фразы обрываются, он дрожит от ожидания и страшная мысль приходит ему в голову: не дьявол-ли соблазняет его? Этот скептик верит в дьявола и боится его сетей; да, решено: он испытает свое средство, он сдает, что ему тогда сделать: он "изловит совесть короля". Гамлет полон решимости.

ее искуственною жизнью и, упившись наслаждением, будет глядеть

На жертву прихоти своей
С неодолимым отвращеньем;
Так безрасчетный дуралей,
Вотще решась на злое дело,
Бранит ободранное тело;
Так на продажную красу,
Насытясь ею торопливо,
Разврат косится боязливо.

"быть или не быть?" оканчивается благоговейным обращением к Офелии. На её нужный упрек, он отвечает грубыми ругательствами; для него любовь не успокоивающее, жизненное чувство, - нет, он и в ней видит один обман. Так он далек от жизни. Не он-ли оскорбил раньше Офелию? Не он-ли клялся в любви? Но это были все мечтания, - когда настало дело, когда пришло время узнать всю силу любви к Офелии, он говорит: "а верить было не должно". Мучения Гамлета внутри его. Нельзя сказать, чтобы обстоятельства слишком круто сложились для него; Горацио искренно его любит, - Гамлет умирает и он готов отравиться; а как любила его Офелия, - дай Бог всякому!

Случай выводит Гамлета из бездействия; приехала труппа актеров. А, наконец-то! Гамлет оживлен, он торопится, он хлопочет. Так, дядя убийца! Предчувствие оправдалось. Тень права.

С Гамлетом нервический припадок, он прыгает, ползает, хохочет; он не попрежнему разговаривает с Гильденштерном и Розенкранцем, - и все это оканчивается страшным, кровавым монологом, от которого дрожь пробегает по телу, дыбом встают волосы:

О, страшный ночи час! Теперь в разгаре
Пир у чертей; могилы пасть открыли,
И я могу горячую пить кровь,
И совершить такое злое дело:
Его увидя, день затрепетал-бы.

Он боится, чтобы сердце не забыло своей природы; он боится этого, идя к матери. Полный кровавых замыслов, - он идет. Король стоит на коленях перед аналоем; он молится. "Теперь его отправить?" спрашивает Гамлет, - нет, теперь он молится; а надо, чтобы душа его пошла в самую глубину ада; он откладывает убийство до другого, более приличного времени. Тут нет сомнения, тут кровавая решимость. Он бешено рад, когда думает, что убил короля.

Убит, червонец об заклад - убит!

Но за этим чрезмерным напряжением, следует чрезмерная слабость. Гамлет не то что покорно, а скорей машинально следует воле короля: он едет в Англию. На дороге он приходит в себя; он устроивает западню двум своим провожатым; бодро увертыватся от опасности и является в Эльсиноре. На кладбище, он раскаевается - увы! слишком поздно - если не вслух, то в душе за свое подозрительное отношение к Офелии; все прошлое, отверженное и пренебреженное им, воскресает в его душе.

Я так ее любил,
Как сорок тысяч братьев

Замечательны в этом отношении его слова Лаерту:

О, чорт возьми! Что станешь делать ты?
Рыдать? рубиться? разорвешь себя?
Поститься будешь? оцет пить? Иль станешь
Иль ты пришол сюда, чтобы стенать?
Иль тем меня ты хочешь уничтожить,
Что бросишься в могилу? что тебя
Сейчас зароют вместе с ней? - И я
Что гору ты подымешь - что-же? Пуст
На нас навалят миллионы акров,
Пусть валят до тех пор, пока земля
Не опалит вершины этой кучи
Не станет бородавкой Осса! О!
Чтоб ни сказал ты - я могу легко
С тобою в красноречьи состязаться!(*)

(*) Эта речь замечательна, между прочим, по противоположению сильной, образной и метафорической речи Гамлета (такова всегдашняя речь Шекспира), - красноречивой, но бездушной речи. То, что у других было влиянием итальянской школы, у Шекспира стало, чисто английским, народным.

перед Лаертом; начиняют Фехтовать. Счастье везет Гамлету, но вот он ранен. Но вот Королев умирает; Лаерт падает и перед смертью кается в своем преступлении. "Яд на работу!" кричит Гамлет и ранит короля. Король молит о помощи, и ожесточенный Гамлет вливает ему в глотку остатки яда.

Трогательны последния минуты Гамлета; спокойно-грустный тон речи; нежные, сердечные отношения к Горацио; и весьма знаменательно желание сохранить о себе добрую память; именно в устах Гамлета знаменательно это желание; в устах того Гамлета который не давно еще, на кладбище, так невысоко ставил мирскую славу; он говорят:

О, Боже! - Если знать никто не будет,
О том, что здесь случилось, - что за память
Позорная жить будет обо мне!
Любил, Гарацио, - отдали на время
Блаженства час, и подыши, страдая,
В суровом этом мире: разскажи
Мою историю.

"за него мой умирающий голос", говорит он и снова повторяет свою просьбу Горацио.

О, разорвалось доблестное сердце!
Спокойной ночи, милый принц! Песнь мира
Сонм ангелов да пропоет тебе!

Так прощается Горацио с своим другом. Да успокоится его великая, изстрадавшаяся душа!

его, и всех христиан, как говорит Офелия.

Мы указали на некоторые черты характера Гамлета, именно на те, которые обыкновенно не замечаются; на совершенно объективное отношение к нему поэта; мы старались возстановить образ Гамлета, живое лицо. Отыскивание в шекспировых типах воплощения известных идей давно пора оставить; пора наконец узнать, что его типы - живые лица, с плотью и кровью; что он "послан был дай того, чтобы поведать миру, как жил и действовал человек в средние века"; как выразилась эта жизнь в лучших, сильнейших а полнейших представителях этой эпохи. Если в частности мы приложим это правило к Гамлету, - то перед нами возстанет живой образ скандинавского принца-страдальца; один из лучших типов северного человека; не дурно припомнить, что тип Гамлета сложился в душе поэта по народным преданиям. {Замечу кстати о русских переводах Гамлета. Их у нас четыре или пять. Два из них весьма замечательны, это Полевого и Вронченки. Полевого, единственный годный для сцены, сделан под влиянием романтических идей; Вронченки, добросовестный, но тяжелый по языку, под влиянием Гёте. Тот, кто вздумал-бы безхитростно отнестись к шекспировскому созданию и перевести его Гамлета без предвзятой идеи, вникая и изучая подлинник, - отнюдь не должен относиться кавалерски к предъидущим переводчикам; многия черты характера Гамлета поняты ими глубоко. Скажем более, многия выражения он должен оставить целиком; тут нечего долго ломать голову и прибирать выражения почуднее; что хорошо, то хорошо.

"заимствования" нисколько не повредят переводу, а напротив придадут ему силу; пусть переводчик помнит, что самого Шекспира упрекали в заимствованиях, и учоные его современники находили, что в его трагедиях нет ничего нового, оригинального. Не только к этим двум переводам должен новый переводчик относиться с полным уважением, но и к исправному и опрятному переводу Кронеберга, и даже к антипоэтическому переводу г. Загуляева. У последняго он найдет отмеченную наприм. следующую черту: Гамлет, после разговора с тенью, боится возвращаться домой один.}

Разсудочная эстетика - отыскивает ли она мораль к поэтическим произведениям, указывает-ли поэтам о чем они должны петь - отжила свой век, как все, что судит по предвзятым идеям.

не изучают их, как явлений органических, почему они не выводят, а указывают законы?

Такие вопросы очень странны, ибо нельзя-же требовать логики от наших умников-недоучек.

души и сердца и прочими маниловскими удовольствиями, - не настоящее искуство. Это потеха, а не серьезное, заправское дело. Пора-же понять, что не для развлечения слагается и поется народная песня, былина; что важное и глубокое значение имеют оне для народа. А всякое истинное искуство, искуство Гомера, Данта, Шекспира, Рафаеля, Мурилльо, Бетховена, Вагнера, Глинки, Пушкина, - искуство народное. Греки глубоко понимали это, что доказывает открытый для всех театр. Пора понять, что у художников есть свое собственное дело, что они посылаются, как выразители народного духа; что сила их в этом, а не в служении обиходным идеям времени. В таком именно смысле надо понимать великия слове Пушкина:

Не для житейского волненья.
Не для корысти, не для битв,--
Для звуков сладких и молитв.

Понимать их как нибудь иначе, значит совсем не понимать; для Пушкина мерило, - высшее понимание. Сводят его в дрязги журнальных мнений, - значит не любить искуства, не иметь чутья народной жизни.

Именно с этой точки зрения, а ни с иной какой, возможно понимание Шекспира. Нечего носиться в эмпиреях; Шекспир был земной человек, или, лучше и вернее, человеке земский; он достаточно поработал и постредал за свою родную землю; он имел полное право отдохнуть на родине, "отереть поту и крови."

Да, для нас великое значение имеет это возвращение Шекспира в Стратфорд-на-Авоне; возвращение в ту общину, из которой в юности он бежал, покрытой позором. Это возвращение на родину, этого великого строителя своего счастия (architecture of his own fortune), отнюдь не похоже на сибаритничанье Россини после "Вильгельма Теля.*

Гюго.

Для нас важно было установить правильный и, по нашему убеждению, единственно правильный органический взгляд на Шекспира, как поэта народного, и, в силу этого, поэта общечеловеческого. Для нас важно было снять с него обвинение, что для него человек - сомнение. Шекспир был глубоковерующий человек, - оттого его спокойный, новый и всеобъемлющий взгляд. Он был человек земский и любил свою землю "всею душою, всем сердцем и всем помышлением", любил ее и в народных королях Генрихах V-х, и в её горбунах, с ворчливым голосом Ричардах III-х.

Таковы все истинные поэты; таков был Пушкин, увлеченный в юности "ложной мудростью", которая потом сотлела в нем "пред светом безсмертным" веры.

О, если-бы тоже было со всеми русскими людьми! Если-бы исчез из нашей литературы тот ложный патриотизм, который некогда воспевал оды в честь иллюминаций и, к сожалению, начинает снова просачиваться в нашу поэзию, - а воскресла-бы бывалая любовь к русской земле. А далеко, кажется, еще до этого. А нельзя сказать, что тот любит народ, кто не любят его истории. Надо полюбить прошедшее, и в его бедах, и в его радостях; в его богатырях князя Владимира Красного-Солнышка, в вольном Новгороде, и князьях защитниках русской, земли, дружины которых искали "себе чести, князю славы;* в князьях, которые говорили: "се дивно ни, брате, оже смердов жалуете и их копий, а сего не помышляюще, оже на весну начнет смерд тот орати лошадью тою, и приехав Половчанин ударит смерда стрелою и поймет лошадь ту, и жону его, и дети его, и гумно его зажжет; то о сем чему не мыслите*? Полюбить его и в князьях собирателях, князьях скопидомах и домостроителях, и в царях, "повывевших измену", по народному выражению, и в выборном всей земли русской Кузьме Минине, и в атамане Стеньке Разине и его "атамановых разбойниках", и в добродушном царе Алексее Михайловиче. Да, полюбить всею душою, всем сердцем и всем помышлением.

"Только в любви, - заключим словами Хомякова, - только в любви жизнь, огонь, энергия самого ума. Она дает ему побуждения в деятельности и труду, крепость в преодолении препон, проницательность и объем его взглядам: она созидает человека, а только человек и понимает все человеческое. Сама-же она требует для себя сочувствия, общения, и, следовательно, погружения в жизнь своего народа".

"Эпоха", No 6, 1864