"Осада Коринфа" (Байрона)

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Зелинский Ф. Ф., год: 1904
Категория:Критическая статья
Связанные авторы:Байрон Д. Г. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: "Осада Коринфа" (Байрона) (старая орфография)

Осада Коринфа.

Байрон. Библиотека великих писателей под ред. С. А. Венгерова. Т. 1, 1904.

I.

В "Осаде Коринфа" Байрон еще раз вернулся к той игре идей, первым и, пожалуй, лучшим выражением которой был "Гяур". Опять героем его поэмы является человек-демон: Альп - очевидное повторение гяура и Конрада. И опять поэт, созидая своего демона, чувствует - мало того, говорит нам, что его творение ниже того человека-титана, который витал перед его душой.

В этом роковом дуализме - интерес поэмы для современного читателя; именно в нем, a вовсе не в несложной фабуле с её черезчур театральным заключительным эффектом. Я нарочно сказал: для современного читателя; действительно, первые читатели Байрона с нашей оценкой не согласились бы. Из них одни наивно восторгались геройством старого венецианца, взрывающого себя вместе с горстью христиан и отрядами турок; другие упрекали поэта за то, что он недостаточно ясно подчеркнул призрачный характер явившейся Альпу Франчески и ввел их в искушение принять тень за живую женщину. Третьи находили кощунственной всю сцену в храме. Для нас все это имеет лишь значение аксессуаров; виртуозность, с которой даже третьестепенные писатели съумели овладеть этого рода эффектами сделала нас недоверчивой к ним, и мы их с трудом прощаем корифеям поэзии. Нам важен внутренний мир; что заставило поэта повторить в третий или четвертый раз ту же симфонию страстей? Что нового извлек он этот раз из нея?

Что заставило? Прежде всего - Коринф, коринфская гора, Коринфский залив... Не забудем, что поэт сам посетил эти местности в своем путешествии 1810 г.; не даром он ссылается на это путешествие в прологе, прибавленном в позднейших изданиях поэмы. Образы же эти незабвенны, даже и для простого смертного: этот залив, кажущийся голубой рекой между окаймляющими его справа и слева горами; затем эти горы - справа Киллена, Эриманф, слева самая славная и святая из всех гора Аполлона Дельфийского - Парнас. Их и в летнее время покрывает белый покров снега, точно саван, которым Свобода, прощаясь, покрыла умершую Элладу. И внезапно голубая река кончается: полоса земли врезалась между тем и другим морем, на ней город построен, пристально смотрящий вдаль из-под своей круглой горы, точно глаз южной красавицы из-под приподнятой брови... Это не наше сравнение; его уже древние нашли, говорящие в своей поэзии о "броненосном Коринфе", и его удержал, пользуясь двусмысленностью английского слова, наш поэт, приглашающий читателя последовать за ним on Acro-Corinth's brow (Brow - бровь, a также - вершина). Город и гора; когда то они носили славное имя Коринфа - теперь оно им возвращено, как трофей вновь добытой свободы, взамен позорной клички Лутраки, которой довольствовались в эпоху нашего поэта их не в меру скромные обитатели. A Коринф - это символ гордого сопротивления; это - двойное "стой", крикнутое и напирающему по коринфскому заливу морю, и надвигающейся по Истму земле. Ландшафт опять родил поэму: как соприкасающиеся при Абидосе материки подсказали поэту любовную повесть о Селиме и Зулейке, так гордый исполин Истма внушил ему песнь возмущения и вызова; пред ним предстал дух горы, Альп. Так то опять был дан толчок тем мыслям и чувствам, которые уже воплотились в "Гяуре" и "Корсаре"; опять зазвучали прежние, знакомые нам мотивы. Альп - венецианец, так же как и гяур; он любит, опять "по голубиному" свою соотечественницу, прекрасную Франческу Минотти; опять враждебные внешния обстоятельства (этот раз воплощенные в знаменитой "львиной пасти"), отражают y него предмет его любви; и опять происходит то, что мы, беседуя о "Гяуре", назвали.перерождением страсти". Все же поэт не повторяется: все это предполагается происшедшим уже давно, тот "момент - вечность" наступил для Альпа тогда, когда он в порыве отчаяния отрекся от веры своих отцов и отправился ренегатом под знамена дикого Кумурджи (Комурги)-паши, заклятого врага Венеции и христианства.

Не перерождение страсти, a перерожденная страсть стала этот раз предметом интереса поэта: её психологическия свойства, её нравственная оценка; он вдвойне экспериментирует над ней, - и с психологической, и с нравственной точки зрения.

Во-первых, с психологической. Альп когда то любил Франческу; теперь он ненавидит Венецию, которая ее y него отняла: в этом превращении любви в ненависть и состоит "перерождени естрасти". То же самое было и с гяуром; только там перерождение было невозвратным: "На дне морском моя Леила". И тем же сном вечности спит и любовь к ней её избранника. Вопрос: "способна ли эта ненависть вся, без остатка, вновь перейти в ту любовь" по отношению к гяуру даже не мог быть поставлен... Впрочем, нет; поэт его все-таки поставил, но вскользь и тоже вскользь на него ответил. Читатель помнит чудный момент из исповеди гяура, - явление ему в предсмертной галлюцинации утопленной Леилы?

Но ты стоишь передо мной,
Твоя коса до ног спадает,
Меня о чем то умоляет,
Печальный взор твоих очей.
Не верил смерти я твоей...

Что значит внезапный резкий возглас, непосредственно следующий за этими словами:

A он погиб, он в том-же поле
Зарыт...

Это значит: выросшая из любви ненависть уже не в состоянии вся, без остатка, перейти обратно в любовь. Но, повторяю, ответ был дан. вскользь; a между тем поэт им дорожил, как дорожил всем, что внешним или внутренним образом было им пережито.

Этот раз возлюбленная еще не погибла: Франческа жива, она в том же Коринфе, который Альп осаждает; вырывая Коринф из рук ненавистной ему Венеции, он вырвет из них заодно и Франческу: Коринф для Турции, Франческу для себя. Таким образом им движет двойной аффект. Пусть "Венеция узнает, сколько она в нем потеряла" (стр. 4) это - заветная мечта всех Кориоланов; a Франческа пусть последует за ним:

С тобой улечу я в счастливую даль,
Там мы, съединившись, забудем печаль

полного счастья, но под условием отречения от ненависти: будет ли это условие принято? - Это то и есть то, что мы назвали выше психологическим экспериментом; ему посвящена центральная часть поэмы, стр. 19--21.

Как было замечено выше, поэта упрекали за то, что он недостаточно ясно дал нам понять, настоящая ли Франческа перед нами, или её тень; можно, однако, предположить, что он действовал тут с полным умыслом. Действительно, по первым словам (стр. 19 конец) всякий должен подумать вместе с героем, что дочь Минотти сама проскользнула через сторожевые пикеты друзей и врагов, чтобы встретиться с милым; прозрачность её рук - (конец 20 строфы) - нас не озадачивает: мы знаем, что она исхудала в разлуке (стр. 8), к тому же её слова о том, как она пришла, должны разсеять всякое сомнение. Для чего это? Для того, чтобы мы отнеслись к дальнейшему не как к галлюцинации, a как к реальному событию. Что ответил Альп на слова Франчески

Сбрось на земь чалму и крестом пресвятым
Смой с гордого сердца нечистую кровь

В этом весь интерес сцены. Он отвечает отказом - и внезапно все меняется.

Пусть читатель внимательно прочтет следующее за отказом Альпа описание - это прикосновение мертвенно холодной руки, это недвижное лицо, этот потухший взгляд... безспорно, это лучшее место всей поэмы. Теперь только Франческа умерла; она умерла в тот самый момент, когда в сердце Альпа умерла любовь к ней. Отныне с ним говорит только небесный дух, посланец того Бога, которого он оскорбил. Она заклинает его уже не любовью, a надеждой на спасение души. "Поклянись, что ты пощадишь оскорбленных тобою соотечественников; иначе ты погиб и никогда не увидишь более... я уже не о земле говорю - это прошло! -- но неба и меня!"

мы, в тот самый момент, когда Альп отказался пожертвовать своей ненавистью её любви.

II.

Таков первый, психологический опыт; но ему предшествует другой, нравственный. Мы говорили до сих пор о сравнительной оценке, по их силе, обоих чувств, волнующих грудь разгневанного героя; но какова абсолютная оценка обоих вместе взятых? Другими словами: какова оценка человека-демона, как такового? - В "Гяуре" этот вопрос был только поставлен и затем обойден; поэт только вызвал великую тень Фемистокла из его могилы на Пирейском мысе и затем круто перешел к гяуру, избегая сопоставления между ним и человеком-титаном. Даже позднее, в своей исповеди, умирающий человек-демон ни одним словом не дает понять, что идеалы титана ему доступны или даже понятны; он говорит о тех, которые сражаются с врагом (отрывок 23), но только о таких, которыми движет любовь к славе; для него же "достойных цен" за жизнь только две:

Любовь былая или враг

Здесь не то. В ту роковую, последнюю ночь, еще до Франчески, Альпу является другая, более святая и великая тень; она является ему из-под того "белого савана, которым Свобода при прощании покрыла умершую Элладу". И Альп не безучастен к ней; он "взвешивает прошлое и настоящее", он сознает, что те, которые некогда пали здесь славною смертью, пролили свою кровь за лучшее дело, чем то, которому служит он. Те жили и умирали за человечество, за то, чтобы сохранить ему его идеалы в их непорочной чистоте; и они достигли своей цели. Их имена живут в шуме вихря, в раскатах волн, в журчании родников греческой земли:

И патриот, когда созрел
Укажет с гордостью туда
И, вдохновенный стариной,
С тираном смело вступит в бой,
Чтоб грудью родину свою
 
Таковы были они; a он...
Он сознавал, как жалок он
Предатель, обнаживший меч
Против отчизны...

его война. Другая - одинокия развалины храма Афины на Акрокоринфе, прекрасные и гордые и в своем разрушении; это - прошлое. Это то, из-за чего возстали они. Альп получил возможность сравнить себя с героями старины; он настолько благороден, что сознает свое несовершенство, но не настолько, чтобы возвыситься до их величия. Отныне он уже отвержен; отвержен собою самим прежде, чем его отвергнет блаженный дух его милой. Шальная пуля кладет конец его проигранной жизни; последния сцены принадлежат не ему, a отпрыску по духу тех героев, которых поэт вызвал перед нами при свете луны, озарявшей снежные вершины Парнасса и белые колонны коринфской горы.

III.

подпадала то венецианской, то турецкой власти. Успех Собеского в 1683 г. побудил венецианцев вновь пойти на турок в 1684 г.; в 15-летней войне они отвоевали y них весь полуостров и водрузили знамя креста над его северным оплотом, Коринфом. Их власть была, однако, непродолжительной: в 1715 г. турки возобновили войну, причем первым предметом их похода был разумеется - все тот же Коринф. Его "губернатором" был венецианский синьор Минотти - это, таким образом, личность историческая. Не видя возможности отстоять крепость против полчищ врага, он начал было переговоры о сдаче; как раз во время переговоров пороховой склад в лагере турок взорвался - причем причина взрыва была, повидимому, случайная. Тем не менее разсвирепевшие турки, подозревая тут венецианское предательство, прервали переговоры и бросились штурмовать крепость. Их остервенение и численность взяли верх, часть гарнизона была перебита, другая взята в плен; какая участь постигла Минотти, неизвестно. После взятия Коринфа турки наводнили Морею, взяли её главный город Навплию (или, по тогдашнему, Неаполь-Романский, Napoli di Romania) и вскоре превратили весь полуостров в турецкий пашалык. Он остался таковым вплоть до высадки гр. А. Ф. Орлова и тех событий, которые послужили фоном "Гяура".

Как видно отсюда, в поэме Байрона исторический элемент очень незначителен: характер и участь Минотти он изменил по своему, катастрофу со взрывом представил в совершенно вольном освещении {Новейший издатель и комментатор поэмы Кёльбинг справедливо отмечает сходство между изображением этой катастрофы y Байрона и исторической судьбой венгерской крепости Сигст, командир которой, Николай Зриньи, взорвал себя вместе с ней, но будучи в состоянии отстоять ее от полчищ султана Сулеймана, в 1561 г. Немцам этот эпизод хорошо известен, благодаря популярной трагедии их поэта-героя Кёрнера, написанной за З года до "Осады Коринфа"; Байрон, плохо знавший даже Гёте, вряд ли когда либо читал Кёрнера, но независимо от него он, так интересовавшийся историей турок, мог знать о судьбе Сигета и плениться ею.}, фигуры Альпа и Франчески прибавил от себя. Отсюда видно, что не историческая участь Коринфа дала толчок его творческой фантазии; a это лишний раз подтверждает наше суждение: ландшафт родил поэму.

Он работал над нею во вторую половину. 1815 г., в такое время, когда его отношения к жене приняли уже очень неприязненный характер. Известно даже, что как раз во время работы, когда он вполне уединился, чтобы не отвлекаться чем либо посторонним - к нему почти насильственно ворвались двое чужих людей, врач и юрист, и предложили ему ряд отчасти нелепых, отчасти безтактных вопросов. Смысл этого посещения был ему тогда непонятен; лишь потом он узнал, что они были посланы к нему его женой, чтобы добыть улики его помешательства. Действительно, вскоре за окончанием поэмы последовал окончательный разрыв между супругами; тем более удивительно известие, что рукопись "Осады Коринфа" была переписана рукой той же леди Байрон, которая во время её возникновения обнаружила такую нежную заботливость о душевном состоянии своего мужа. A впрочем - может ли быть речь о неожиданностях в такой семейной драме, героями которой были поэт и женщина?

Все же можно предположить, что леди Байрон не без некоторого удовлетворения должна была углубиться в содержание переписываемой поэмы. Как женщина безусловно умная, она должна была понять, что в Альпе Байрон опять изобразил себя, но что его отношения к этому отражению своей личности со времени "Гяура" и "Корсара" изменились: несомненно, Альп отвержен Байроном. Одного только "математическая Медея" не могла понять: того идеала, ради которого Байрон Альпа отверг; что делать, - математическая логика безсильна перед вопросами эволюционного характера. Да, конечно: Байрон отверг Альпа, но не для того, чтобы вернуться к тому cant'у, который составлял высшее проявление жизни по понятиям Мильбанков и прочих "слишком многих", a потому, что перед его душою все ярче и ярче определялся новый идеал. Идеал, служению которому он должен был посвятить свою позднейшую жизнь, обратив ее от безплодного культа личности к зиждительному уделению её нуждающемуся человечеству - идеал человека-титана.