Забытая ночь

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Заяицкий С. С., год: 1928
Категория:Рассказ

Сергей Заяицкий

Забытая ночь

Я сидел под сосною на опушке леса и смотрел, как "отдыхающие" репетировали номер предстоящего вечером в "доме отдыха" кабаре.

Актеры двигались на фоне желтого поля, ровно уставленного снопами.

Среди простора слабо стучали гитарные струны.

Молодой инженер пел:

Помолился он за Клару.
Долорес щедрей была
И дала реалов пару...
И дала реалов пару...

Почтенный хирург-режиссер, стоя в стороне, всеми морщинами лица переживал песню...

- Больше радости, - кричал он "нищему", - Пепита, не зевайте...

Но Пепита та бедна.
Не имела ни реала.
Вместо золота она
Бедняка поцеловала!

Пышная терапевтичка сняла пенсне и поцеловала нищего...

- Торговец цветами, торговец цветами, - кричал хирург, - ну, чего зеваете, ей-богу!

За букет из красных роз
Отдал он все три реала
Что его поцеловала...

- А розы вечером будут? А то с васильками ужасно неудобно получается...

- Будут, будут розы... Но больше экспрессии... Испания... ведь Испания!..

Вдалеке над полем поднялся дымок и что-то зарычало.

- Климовские с трактором возятся... Америка, а не Испания! Ха,ха!

Хирург отер пот со лба и вдруг захлебнулся летним восторгом.

- Я помню, мы эту штуку еще в одиннадцатом году ставили на юбилее Коноедова... Нищего тогда покойный Травин изображал... Вот Испанию, собака, запустил... Глаза выпучил, пыхтит... Но подумайте!., была революция... чорт знает, какие годы... И вот опять... Донна Клара, Долорес и прелестная Пепита... Живучи мы, как черти...

- Пошли философию разводить!.. Надо, господа, еще раз репетировать... У меня мимика не удается. Зуб ноет!

- Сойдет... Но давайте еще... Я всегда рад!

Струны опять застучали:

Три красавицы небес -
Шли по улицам Мадрида...

* * *

Мне захотелось пить, и я пошел в деревню раздобыть молока...

Дорога повела меня мимо былого помещичьего гумна через заброшенный парк. Над прудом среди груды кирпичей белела одинокая, устремленная в ясное небо колонна.

В стороне на пригорке толпились кресты кладбища, а немного дальше виднелась деревня.

Я толкнулся в первую избу.

Старуха приняла меня ласково и полезла в подполье за молоком. Она одна была дома - все работали в поле.

В избе рядом с посудною полкой стояла александровских времен красного дерева этажерка с маленьким гербом на дверце. На ней лежали книжки старые с пестрыми форзисами: "Плутарх для прекрасного пола", два больших тома великой французской энциклопедии и еще какая-то исписанная записная книжка с цифрой 1919 на заглавном листе. Вот то, что я прочел в ней.

* * *

"Кошмар и ужас... Морозная ночь - осень, правда, еще только - но уж с сибирских тундр ползут легионы былых привидений и от их дыхания холодно и тоскливо необычайно.

Тоска сидит съежившись у меня на груди тяжелая, как мешок с рожью - не подняться, не пошевелиться. В соседней комнате во сне ли, на яву ли бормочет тетушка моя Екатерина Петровна - бредит лучшими временами, а может быть - вслух думает, что бы такое продать завтра. При свете неугасимой лампады различаю черный лик евангелиста. Евангелист пишет огромными буквами. Встаю, надеваю отцовский халат - вата из него торчит бакенбардами - и пишу. Поглядываю на евангелиста. Холодно.

пояса - путешественник и глядит в мрак, а из мрака ему подмигивает алое зарево и на кожаной куртке трепещут алые блики. Вот вся Россия. Но странно не это. Странно то, что всем этим я почему-то втайне горжусь. Знаю, что там где-то экспрессы зеркальностенные и англичанин в шоколадной с шелковыми отворотами пижаме. Даже чувствую, как пахнет сигарой. И все-таки горжусь...

Не угодно ли - красное знамя на Notre Dame, и в Пантеоне всемирный совдеп под председательством Владимира Ленина...

На подоконнике рассыпаны, будто орудия пыток в Нюренбергском музее, приборы из проволоки и из гнутого металла. Вот этим некогда сбивали сливки, этим чеканили печенья и вафли. В магазинах продавали их и расхваливали почтительные приказчики и без них нельзя было пообедать. А теперь разве подарить их мальчишкам, чтоб пугали воробьев и галок? Так же на подоконнике всероссийского "окна в Европу" рассыпаны древние императивы, веками освященные обычаи, добродетели, пороки! Вздор. Вот старая коробка из-под конфет - на ней Козьма Крючков. Убил в конце июля 1914 года одиннадцать немцев и удостоился великой славы. А ткни он только как следует одного из немцев в начале июля или обругай поцветистей, так, пожалуй, посидел бы с пауками в карцере. Тетушка моя Екатерина Петровна стучит в стену:

- Саша, ты бы Роберта Францевича спросил, выжималку для лимонов не купит ли... Он в Париж едет, там это, небось, еще нужно.

Да, там это еще нужно. Там еще лимоны выжимают и "о,ma patrie!" кричат. Опять чувствую, как сигарой пахнет... Пахнуть бы на весь мир махоркой так, чтоб задохлись... Ведь это в первый раз, что русский Россией гордится...

* * *

  - Нет, постой. Ты на вопрос мне отвечай... Ты воспитание какое получил?

- Ну, буржуазное...

- Да не "ну буржуазное", а говори просто буржуазное. Твой отец кто был?

- Капиталист.

- Хорошо-с... Теперь - подожди, дай мне сказать... Угнетал он рабочих?

- Угнетал.

Тетушка моя Екатерина Петровна, приготовляя печенья из разной гнили, качает головой: договорились.

Старик бегает из угла в угол, лавируя между мебелью, а я бледнею.

- И все-таки, как вы, дядя Петя, ни горячитесь...

- Не могу не горячиться... Ведь это уж чорт знает что такое.

- Как вы, говорю, ни горячитесь, и как это мне ни тяжело говорить про отца, но он, конечно, был эксплоататор.

- Молчи, молчи. Не раздражай.

- Он заставлял рабочих...

- На чьи деньги ты образование получил?

-...работать по двенадцати часов...

- Да ведь иначе ты бы с голоду подох, неучем бы остался.

- Ах ты, свинья эдакая!

- Ну, если вы будете ругаться...

- Да как же не ругаться? Отец для тебя все...

- В данном случае неважно, что он мой отец..

- Вот-с, Екатерина Петровна, - оказывается, нашим детям неважно, что мы их родители.

Тут моя тетушка неудачно вступает в спор:

- Говорят, Елизавета Тихоновна в тифу проговорилась, что ее Федя не от Алексея Федоровича, а от какого-то итальянского певца. Потому-то, оказывается, у него и голос такой громкий.

Дядя сердится.

- Уж ваша Елизавета Тихоновна. Вот из-за таких-то и пошло все врозь.

- Неважно, что он мой отец, а важно, что он жил на счет рабочих.

- Ах ты, цаца! А кто им больницу построил, кто им?..

- Благотворительность - зло. Она препятствует пробуждению революционного сознания.

- Да ты не партийный ли работник?

- К сожалению, нет!

- Ах, к сожалению, - ну, тогда прости. Я еще ни с одним коммунистом за столом не сидел. У меня сына красные убили... И чай с тобой пить не стану... Ленина приглашай... Я-то ведь думаю, что черное - черно, а белое - бело... А оказывается наоборот.

- Да, именно, наоборот.

- Тьфу!

Дядя уходит.

После его ухода тетушка моя Екатерина Петровна, опасаясь, как бы я не стал и взаправду коммунистом, пытается переубедить меня, рассказывая разные дневные происшествия:

- Вот к Корочевым пришли двое какие-то, да комнату и отняли. Мы, говорят, из совета... И такие грубые - страсть! В нянюшку из ружья прицелились...

* * *

"в народ".
Рядом - длинноусый с пронзительными глазами гусар. Тоже мой отец, когда после убийства Александра II разочаровался он в революции и поступил в гусары.
Третий - бородатый с руками, заткнутыми за пояс. Мой отец - толстовец.
И, наконец, четвертый висит на стене над диваном. Бритый седой с американским искривлением рта джентльмен на фоне многотрубного и многодымного завода. Таким я уж его помню. К этому периоду относятся многие в его жизни удивительные начинания: европеизация рабочих. Из Англии выписан был для образца здоровенный парень, ходивший в будничные дни в синей блузе, а в дни праздничные в пиджаке и белых штанах. Жил он в специально оборудованном коттедже, ездил на велосипеде и метал диск на лужайке. Все это при полном безделье. Из черноземной грязи слепленные мужики смотрели на него с почтительным страхом. К несчастью, скоро начал он пить водку и задирать девок. Нашли его однажды в канаве мертвым со штанами, завязанными вокруг шеи наподобие галстука.

Потом устроили огромный скеттинг-ринк и разбили теннисные площадки. Мечтали о том, чтобы все рабочие съезжались на завод на роликах. С этой целью приступили к залитию асфальтом проселков. Тут выяснилось, что денег нет; Обложили рабочих маленьким вычетом из жалованья, ибо все делалось для их пользы. Но совпало это с девятьсот пятым годом. Скеттинг - сожгли, а на площадках устроили гигантскую уборную...

Есть еще портрет "прекрасной дамы". Это моя мать. Увы, ее таинственные зеленые глаза всегда смотрели рядом со мной, через меня, сквозь меня, но никогда не заглядывали в меня. Вот и сейчас она смотрит куда-то в сторону. Как сквозь сон помню томного юношу вроде вандиковского Вильгельма Оранского, которому я - дитя - завидовал, ибо в его глаза часто глядели таинственные зеленые глаза. Потом переехала к нам на житье тетушка Екатерина Петровна, ибо прекрасная дама.исчезла... Говорят, в Париже, на Пер-Лашезе, можно найти ее могилу...

Шептали, что отец уедет в Индию. В его кабинете появился стеклянный ящик с ужасной пятнистой змеей. Она раз убежала и потом ночью шуршала бумагою за шкафами...

Ее выманили молоком и убили.

Маленькая обезьяна - чорт - говорили в людской - бегала по комнатам, взбираясь по занавескам, гасила неугасимые лампады и качалась на них, как на качелях. Говорят, отец умер от гашиша. Я помню, как монотонное чтение монахини ночью над телом вдруг прервалось громким криком ужаса... Мы все побежали в зал, где стоял гроб. Монахиня в обмороке лежала на полу, а на груди мертвеца сидела обезьянка и, подняв ему веки, с любопытством рассматривала мертвые глаза.

* * *

Сегодня был пасмурный день. Я вышел на свой балкончик, прилепившийся к бетонной стене высоко над улицей... Деловые и мрачные мчались осенние облака целой толпой - одинаковые - будто торопились на некую небесную службу. Взмахнув железными крылами, застыл на кремлевской башне орел. Блестели среди зеленых и черных холмов крыш золотые и синие букетики куполов. В тумане вдали торчали воткнутые в землю гигантские спицы радиотелеграфа, и вздымалась рельсостенная башня. Казалось, что где-то все время едет и шумит, не сдвигаясь с места, пустая телега. Шум этот то замирал, то вдруг явственно щекотал уши... Грянули вдруг трубы... Неужели сидеть и скорбеть о дороговизне и потом умереть в нетопленной комнате, слушая утешения, что через две недели все будет по-старому?.. Точно старый мир - это салоп, который посыпали нафталином и спрятали в сундук до будущего года... Беда в том, что нафталину теперь нигде нету...

* * *

Прочел в газетах, что в совет выбран между другими товарищ Григорий Ручьев. Когда-то мы восемь лет под-ряд просидели почти рядом, списывая друг у друга латинские переводы. Он презирал меня тогда за богатство, а я его - за бедность. Впрочем, он свое презрение показывал, а я стеснялся...

* * *

Он долго смотрел на меня с некоторым недоумением.

- С чего это вы? - спросил он меня.

Я начал сбивчиво объяснять, почему считаю сейчас позорным не итти с ними. Он долго слушал и вдруг усмехнулся. Я понял его мысли и покраснел.

- Вы не подумайте, что я из-за выгоды...

- Я и не думаю... Чудной вы народ - буржуи... Ну, я всю жизнь в тюрьмах сидел, у меня, кроме мешка с бельем, ничего не было... Вот таких жилетов, например, никогда не было.

Я посмотрел на свою английскую полосатую жилетку. На нем была кожаная куртка и галифе, тоже подшитые кожей.

- Азбуку бухаринскую знаете?

- Знаю.

- Голосом обладаете?

- То есть как голосом?

Вошла женщина в сапогах и тоже в кожаной куртке и с ней высокий с опущенными углами рта военный.

- Поругалась сейчас с публикой, - сказала она, - в особенности с Гороховым... Чего он обывательщину разводит?

Увидев меня, прищурилась.

- Это вот гражданин Оленев... вместе учились когда-то... Хочет быть нашим товарищем...

Женщина вскинула на меня косые глаза.

- Вы в Бутырках в девятьсот двенадцатом не сидели?

Ручьев усмехнулся.

- Он еще в тюрьмах не сиживал... Он, небось, в те времена больше по Кузнецкому с тросточкой.

Военный сел за стол.

- Был сейчас в ЦК, - сказал он с таинственной улыбкой.

- И что же?..

- Да кое-что есть...

Их молчание было оскорбительно и дерзко. Оно значило: "Вот уйдет этот господин, я и расскажу".

Ручьев проводил меня во двор.

- Знаешь что, - сказал он вдруг, - (ведь мы с тобой при царе Горохе тыкались). Брось ты это дело... Куда тебе... Ведь вот ты сейчас в драном пальто, а сразу видно, что всю жизнь дамочек пирожными на балах угощал. Ведь это мы люди привычные. А у тебя небось всякие там любимые кресла...

- Но, ведь, я так дальше не могу жить.

- Понимаю... А только, если ты уж непременно шкурой рисковать хочешь, то я бы на твоем месте к белым пошел... Борьба классов... А там уж посмотрим, мы ли тебя метлой в Черное море сметем, ты ли - нас...

- Но ведь я ненавижу белогвардейщину... Я считаю, что старое восстановить немыслимо... Как же я могу?

- Преобразился еси на горе? Ну, ладно... Ты не сердись за откровенность... Хочешь с нами работать, изволь - работай...

* * *

Вернувшись, долго я смотрел на себя в зеркало. В самом деле видно, что всю жизнь пирожными дам угощал. Необыкновенно жутко и одиноко у меня на душе. Знаю, что не друзья мне эти с их "публикой". За окном воет осенняя вьюга, и обливает окна свирепый дождь. Чудятся когда-то родные и милые, раскинутые по миру революционной центрифугой... И тоже не друзья мне! "Бог. Царь. Отечество. Доблесть. Честь". Бедные! Бедные! Бедная тетушка Екатерина Петровна! Она вспоминает, как много было раньше сахару и масла в огромном ореховом буфете, и стонет во сне... Тянутся по мокрой степи черные змеи - поезда - и на весь мир звякают ржавыми цепями. Слушает это звяканье и морщится в "слипинге" клетчатый в пледе англичанин. Слушает и грызет ногти где-то в мансарде тамбовский помещик... "Большевики, думает, мерзавцы".

* * *

Легкий утренний морозец. В лужах словно битое стекло - льдинки - голубые от неба и желтые от листвы. Парк уступами нисходит к реке. Вместо помещичьего дома над прудом белая колонна, как перст одинокая, среди груды кирпича. Уцелела беседка - эрмитаж - каменная голая нимфа съежилась от холода в траве. Среди золотых листьев серая урна. На ней высечена надпись:

Все то, что ты любил в те радостные дни,
Под этой урной сев, припомни и вздохни.

Сажусь и вспоминаю. Вдали расстилаются осенние холодные твердые от мороза поля. Пахнет здесь в парке сырою землею и гнилыми прошлогодними листьями. Пахнет старым миром благословенного императора. Какая грусть!

Мы двое суток ехали в теплушке. На тюках рядом со мною сидели люди и ругали меня, т. е. не прямо меня, а косвенно. Вот, мол, большевики то, большевики это. А я, ведь, без пяти минут большевик. Это я-то! Или: помещики, мол, то, да помещики это... А я, ведь, пять минут назад помещик... Это тоже я-то! Со мной приехал опытный партийный работник Ваня Воробушек - восемь лет сидел в Шлиссельбурге. Презрительно вежлив, но говорит мало - читает историю социализма. Говорят, кругом было много вспышек крестьянских восстаний. Я беседовал сегодня с некоторыми здешними жителями. Непроницаемы и на вид тупы, но ясно, что притворяются. "Вам виднее... Советская власть - это тебе не царь - до всего доходит... Жизнь теперь, конечно, аккурат. Вот только портянками пообносились, а достать негде... Опять тебе за каждой иголкой в Москву поезжай, и ту отнимают, а так очень всем довольны".

* * *

К вечеру ярусами покрыли небо стальные тяжелые облака. Поля дохнули холодом, и с печальным шумом наклонились в парке липы. Мы поселились в маленьком уцелевшем флигеле. Когда-нибудь жили здесь старушки-приживалки, вязавшие чулки и поившие молоком сонных кошек. От них остался еще здесь уютный кислый запах.
Долго беседовали с учительницей, худенькой бледной девушкой. Мрачная картина. Учительница боится нас и, видимо, не сочувствует. Должно быть, эсерка. Все тоскливо глядит в окно на тускнеющие поля. Как, должно быть, одиноко ей жить в этой темной глуши, далеко от железной дороги, под зловещий шум мертвого парка. Что-то забытое пробудилось во мне. Когда Ваня Воробушек вышел зачем-то, я тихо спросил ее:

- Вам скучно здесь?

- Как когда... - сказала она и, ясно, не хотела быть откровенной.

- Я ведь не большевик, - шепнул я.

Она изумленно взглянула на меня.

Необыкновенную нежность почувствовал я к ней, к этой одинокой в огромном мире девушке. Захотелось вдруг самого обыденного мещанского счастья где-нибудь здесь в маленькой комнатке с огромной печью. Затопить печку вечером и обнявшись смотреть в окно на темнеющие дали.

- Уезжайте, - прошептала она вдруг со страхом, схватив меня за руку, - сегодня из Климова приходили мужики... о чем-то с нашими договаривались... Смотрите... В Климове двух агитаторов убили... Уезжайте пока до ночи...

Я посмотрел в ее большие испуганные глаза и поцеловал руку, лежавшую на моей. Бедняжка! Как задрожала она, как затрепетала. Ах, какое дело мне до этих темных степей! До этих людей с всклокоченными бородами. Своего, своего тихого счастья нужно мне, и не безумен ли был я в тот миг, когда позавидовал могучим рукам, потрясающим основы вселенной...

Ваня Воробушек вошел в комнату и насмешливо взглянул на меня и на учительницу.

- Темная здешняя сторона, - сказал он, - народ глупый, не знает куда ему ткнуться. Придется попотеть. Отряд вызвал. Что-то не едет...

И он вынул и положил на стол револьвер.

Учительница ушла, испуганно снова поглядев на меня. Я видел, как прошла она мимо окна на фоне блеснувшего вдали багрового неба и оглянулась, будто напомнить хотела о чем-то. Потом скрылась в парке.

"Историю социализма"

Счастливец!

* * *

окно. Мы сидим с ним в одной комнате, но нам не приходит в голову заговорить... О чем? Он сознательно отрезал и передал в партийный комитет свою волю. Он чувствует себя колесиком в гигантской машине; он знает, что и после его смерти будет она шуметь и извергать пламя, только одно колесико заменят другим. А мне (теперь я чувствую это) нужно своего счастья, хотя бы маленького, как эта комната, и скромного, как худенькая учительница... Мне страшно. Воробушек внезапно перестал читать и, устремив взор в окно, стал напряженно прислушиваться... Вдруг он вздрогнул и схватился за револьвер... Да, это безусловно не парк шумит..."

* * *

На этом кончалась запись. Я взглянул в окно и чудно мне было увидеть залитые солнцем желтые поля... Где-то теперь она - та темная осенняя ночь?..

Старуха охотно продала мне записную книжку...

Переходя через кладбищенскую межу, я повстречал женщину, худую и бледную, печальные глаза которой напомнили мне что-то... Кресты сгнили и покосились, древние в форме гробов камни покрылись мохом, и славянская вязь на них слилась с летописью тления. Около дороги удивил меня необделанный камень с побуревшей когда-то красной пятиконечной звездой. На камне написано было:

Товарищи Иван Зноев (Ваня Воробушек) и Александр Оленев.
Убиты в 1919 году восставшими кулаками.

А на земле среди зеленой травы, выросшей на холмике, синел пучок свежих только что сорванных васильков. Я оглянулся. Худая женщина все еще медленно шла по дороге. Но небо было голубое, и золотистый туман трепетал над полями.