Воробей

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Достоевский М. М., год: 1848
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Воробей (старая орфография)

Михаил Достоевский

ВОРОБЕЙ.

(Разсказ.)

Это было в начале сентября. Берёзы начинали желтеть и краснеть, а дачники понемногу перебираться на свои зимния квартиры в город.

Вдоль одного села, расположенного на большой дороге в нескольких верстах от Петербурга, с утра до вечера тянулись обозы с мёбелью. Ставни в избах, или так-называемых дачах, все более-и-более затворялись и тёмные сентябрьские вечера становились все темнее и темнее. Веселые огоньки горели только в трактире, в мелочной лавочке, да в трех, или четырех дачах, из которых ещё не выехали их временные обитатели. Эти обитатели, как-будто теперь только вспомнили, что за тем и прожили здесь все лето, чтоб наслаждаться природой, и стали на прощаньи изо всех сил наслаждаться ею. На прогЩлках с посиневшими от холода носами, закутанные в тёплые пальто, шинели и салопы, они то-и-дело останавливались и, отогревая свои закоченевшия души восклицаниями, показывали друг другу, как пожелтевшая и покрасневшая зелень огромными пятнами, желтыми, красными, оранжевыми закапала тёмный, серьёзный грунт сосен и елей; как вода в прудах и озерах, блистая своею зеркальною поверхностию, казалось, угрожала с каждою минутою замерзнуть и как-будто стала гуще и тяжеле, так, что не могли зарябить ее и сентябрьские зефиры; как с полей свозили крестьяне золотистые копны овса и как вдали на гумнах повременам кривлялись люди и сверкали цепы. Картины точно были хорошия, особенно при солнце, но прежде, в начале лета и летом оне были не хуже, даже лучше, а между-тем наслаждаться стали ими тогда только, когда носы начали синеть, да заскрипели обозы с мёбелью. Некоторые - и это были самые восторженные - изъявляли даже нечто в роде сожаления о том, что не могут провести всю зиму в деревне, и что дела заставляют их променять мирные сельския удовольствия на безпокойную и безтолковую жизнь в городе.

Но горничные и молоденькия няньки, разгуливавшия днем в хорощую погоду по деревне с своими питомцами, а по-вечерам, когда питомцы предавались сну невинности, шмыгавшия по улице (я забыл сказать, что в деревне стал на зимния квартиры *** полк) - горничные и няньки перетолковывали в дружеских беседах наслаждения господ своих совершенно в другую сторону.

- Наше вам почтенье-с, говорила одна из них, бойкая, тоненькая девчонка, подведя своих питомцев к целой группе детей, за которыми надзирали две другия няньки, сидя на завалинках: - наше вам почтенье-с; все ли я в добром здоровье?

И она засмеялась; няньки завторили ей от чистого сердца.

- Что, Машенька, вы еще не переехали? спросила ее одна из них.

- Когда мы переедем? У нас денег нет.

- И у нас тоже, отвечали смеясь другия.

- ездил вчера сам в город получать - мы ужь с барыней так и думали, что привезет, а он привез только ружье, да своего приятеля того-то, как бишь его? знаете?

- Озорника-то, что ли?

- Ужь я его когда-нибудь по-свойски отделаю, или просто возьму да и скажу барыне.

- Что барыне? заметила одна: - о таких вещах, девушка, не рассказывают барыне...

- Вот вздоры какие! отвечала пришедшая, подняв с самым вызывающим видом свой безстыдный носишко: - стану я справляться о чем говорить и о чем не говорить барыне! Нет, пусть она его по шеям прогонит. Ей куры да амуры строит, да и мне туда же. Вот еще новости!

- Полно вам сестрицу-то забиждать, накинулась она тут на одного из своих питомцев, мальчика лет пяти: - негодники вы этакие! Плюньте на него, душенька, вишь какой! плюньте!

- Тьфу! сделала девочка, хныкая и исподлобья посматривая на своего маленького брата.

- Вот так, душенька! не связывайтесь с ним. - А что это, девушки, ныньче не видать богачки?

- Чего! еще с утра с своими в сад ушедши, отвечали ей няньки.

- Вот у ейных за деньгами, чай, дело не станет. Живут - стало-быть, ндравится.

Но богачка, объятая повечеру мраком и чьими-то посторонними руками, говорила со вздохом, что завтра ейные перебираются в город.

Таким-образом все наслаждались: господа - красотами осенней природы, а молоденькия няньки и горничные - мраком сентябрьских вечеров и тоже природою.

В числе особенно наслаждавшихся осенними удовольствиями могло, по всей справедливости, считаться семейство Леонида Пахомовича Цыпкина. Из трех комнат, в которых оно проживало летом, к оcени оно принуждено было переселиться в одну, а именно в спальню, потому-что остальные две вдруг приобрели совершенно неожиданное качество окрашивать лица жильцов своих в краски, отнюдь несвойственные лицам людей белого или кавказского племени. Живой румянец хорошенькой Настасьи Павловны мгновенно превращался в них в какие-то синия пятна, а нос Леонида Пахомовича ни с того ни с другого сперва краснел, а потом уже постепенно переходил то в синий цвет, то в красно-фиолетовый. Что же касается до няньки и детей, то они обыкновенно на целый день превращались в цветнокожих, и только ночью, когда никому не бывает дела до цветов, совершенно попусту и даром принимали свои естественные цвета под влиянием тёплых одеял и мягких перин и подушек.

Так-как все семейство Леонида Пахомовича отличалось ненавистию ко всякого рода нововведениям, то очень-естественно, что оно с особенным упрямством отстаивало свой европейский цвет, нисколько не желая превращаться, даже и на короткое время, в каких-нибудь краснокожих Индийцев, и потому все переселилось в спальную. Прочия комнаты весьма благоразумно были оставлены про гостей, в ожидании которых, по их расщелявшимся половицам, начали безнаказанно путешествовать длиннохвостые мыши, к великому удовольствию Настасьи Павловны, видевшей в этом верную примету своего скорого переезда в город. В спальне же, все семейство помещалось около небольшой печи, единственной во всем доме. Леонид Пахомович, состоявший с недавняго времени в отпуску "по домашним обстоятельствам", совокупил теперь на них всю свою деятельность: сам топил печку, сам закрывал трубу, пил чай, пекся, как никто о сохранении настоящого цвета на лице Настасьи Павловны и своих двух маленьких потомков, обедал и, кроме того, ждал еще денег из Соль-Галича от своего престарелого родителя. Таким-образом, домашния обстоятельства чуть-чуть что не процветали.

Леонид Пахомыч был человек маленький, очень-маленький, как в общественном смысле, так и в физическом. Из всей его особы прежде всего бросался в глаза нос, самым странным образом вздернутый к верху, так-что казалось, будто он считает звезды и все куда-то порывается; прочия части лица его были в тени, на втором плане, как-то скрадывались и вообще отличались самою похвальною скромностию. Никому из его знакомых, даже самой Настасьи Павловне, никогда не приходило в голову узнать, на-пример, какого цвета глаза были у Леонида Пахомовича. Точно у него совсем глаз не было. Живописец, писавший недавно портрет с него, долго и пристально вглядывался в глаза Леониду Пахомовичу, заставлял его поворачиваться то в ту, то в другую сторону, и все видел две какие-то блестящия, слезящияся точки, а глаз не видал; долго и нерешительно махал он кистью над палитрою, как-будто не знал, в какую краску окунуть ее; наконец, точно вдохновившись, зацепил немножко умбры, немножко прусской лазури, задел мимоходом еще две или три краски, смешал все это и, налепив две точки на тех местах, где, по его разсчету, приходилось быть глазам, размазал их сухою кистью. Недовольствуясь этим, он отступил шага на два от портрета, стал снова всматриваться в глаза неподвижно сидящого перед ним Леонида Пахомовича и наконец выразил свое мнение, что у него, дескать, такие глаза, каких ему сроду писать не случалось: такое в них демонское выражение, что и потрафить трудно.

Сравнение его особы с демоном чрезвычайно польстило Леониду Пахомычу.

Портрет, впрочем, вышел очень-похожь. В-особенности хорошо и тщательно были сделаны рябинки, испещрявшия все лицо Леонида Пахомыча. Конечно, можно было заметить, что шея в натуре была несколько длиннее, чем на портрете, что в натуре она гораздо-более выдавалась вперед и всегда составляла с туловищем угол в несколько градусов; что Леонид Пахомыч вовсе не имел той воинственной, немного даже надменной осанки, с какою он смотрел на мир Божий в своем портрете, так-что, казалось, неровен час, он обнаружит шпагу да и пойдет рубить ею направо и налево. Но этому способствовало отчасти то, что Леонид Пахомович написан был при шпаге, и отчасти мнение художника, что портрет, дескать, вещь неодушевленная, что ни дел вести, ни говорить он ни с кем же ведь не станет, и что не он подойдет к лицам, а скорее лица подойдут к нему. Лишь бы главные черты были потрафлены, а цель искусства состоит в достижении идеала. Таким образом, по воле художника написанный Леонид Пахомович достиг своего идеала, а настоящий Леонид Пахомович начал с той поры изо всех сил своих стремиться к его достижению. При взгляде на портрет свой - а посматривал он на него таки частенько - он всегда силился принимать на себя воинственную осанку, и если это сколько-нибудь ему удавалось, охорашивался, обдергивался и начинал ходить по комнате твердым и ровным шагом. Однакож, через несколько минут, шаги его мельчали, превращались в шажки, и он по прежнему семенил в притруску, как семенил всю жизнь свою с тех самых пор, когда в Соль-Галиче сделал первый шаг свой по покоробившимся половицам родительского дома, которые по неровности своей могли служить ему символом житейского поприща. Воинственная осанка, впрочем, была вовсе не к лицу Леониду Пахомовичу, и он сам, в глубине своего сердца, лицом-к-лицу с своею совестью, чистосердечно в этом признавался, а частые неудачи и разные столкновения приучили его к мысли, что ведь только вздумай первый встречный привязаться к нему и обратить его в ничто и он... конечно, больно в этом признаться... обратится в ничто, ей-же-ей обратится, и, если без свидетелей, так только махнет рукою, да разве кулаком утрёт, и то украдкой, непрошеную слезу злости и отчаяния. А потом и ничего; потом он снова засеменит в притруску и станет соваться туда и сюда за насущным хлебом, да вечно заботиться о горшках, тряпье и прочей насущной материи. А ужь тут до осанки ли человеку?

Осанка, в некотором смысле, требует сана, кареты на плоских рессорах, четверни заводских коней, да другой на конюшне, кормленого кучера, целого полчища лакеев и тому подобных атрибутов. Так какСй же быть осанке у Леонида Пахомовича, когда он сидит не в карете, а на своих собственных корточках перед растопленною печкою, и усердно мешает кочергой раскаленные уголья, а на рябоватом, раскрасневшемся лице его отсвечиваются его обычные неосанистые добродетели: смиренномудрие, незлобивость и - главная из них - терпение? До осанки ли ему, когда он сидит, нагнувшись несколько вперед, у печки, а на обоих коленях у него торчит по его собственному потомку, между-тем, как Настасья Павловна стоит перед ним с сердитым видом и громко дует в свои посиневшие кулачки? Шея его, кажется, длиннее, чем обыкновенно: он посматривает и на детей, посматривает и на жену; детей он закутывает полами своего халата, так-что только одне головки их рисуются на его обнаженной груди и вообще он походит скорее на пеликана, кормящого птенцов своих собственною кровью, чем на человека с воинственной осанкой.

Неизвестно, польстило ли бы ему такое сравнение, только не было человека в мире и пеликана в гнезде своем домовитее, чадолюбивее и добрее Леонида Пахомовича. День-деньской он бегал, семенил, суетился, возился и таки прокармливал свое семейство. Бог-знает, как он это делал, только в гнезде у него все было чистенько, скромненько, прилизано, приглажено - на Настасье Павловне всегда порядочное платье, дети одеты и обуты как следует. Когда, случалось, деньги были на исходе и вместе с ними исчезали дрова, чай, сахар, одним словом, нужно было существовать, а существовать оказывалось не чем, тогда нос Леонида Пахомовича переставал смотреть вверх, и сам Леонид Пахомович задумывался. Тогда он начинал более чем обыкновенно увиваться около Настасьи Павловны, наровил усесться с ней рядышком, цаловал у ней ручки и смотрел на нее робко, как виноватый. Настасья Павловна тоже перед грозою становилась как-то мягче к нему, теряла свой серьёзный вид, трепала мужа по щеке и даже цаловала в висок.

- Много, душечка, осталось? спрашивал ее тогда шопотом Леонид Пахомович.

- Двадцать копеек, отвечала тоже шопотом Настасья Павловна.

- Береги, ангельчик, береги! говорил чуть слышно муж и на носу у него собирались невиданные доселе морщины.

Таким-образом, день или два, пока велись еще деньги, муж и жена все шептались, как какие-нибудь злоумышленники, и были друг к другу чрезвычайно-нежны. Но когда исчезала последняя копейка, нос Леонида Пахомовича снова начинал бодриться и посматривать на небо, как-будто вдруг обретал все свое прежнее упование. Подобрав губы и не говоря ни слова, Леонид Пахомович надевал фрак, наскоро чистил его щеткой, кое-что про себя нашептывал, и, непростившись с женою, а если она сама заговаривала, так даже бросив ей в ответ взгляд строгий и суровый - убегал своим мелким шажком с притрускою со двора на неопределенное время. Что он делал, куда уходил, где был - неизвестно; достоверно только, что более суток, семейство не оставалось без денег. Обыкновенно к вечеру водворялся в своей квартире Леонид Пахомович, и с самым равнодушным видом, как-будто деньги возами прибывали к нему, вручал Настасье Павловне какую-нибудь ассигнацию. Но это равнодушие было непродолжительно. По мере того, как быстроногая служанка приносила из разных заведений чаю, сахару, булок, а из кухни долетали до слуха нетерпеливые всхлипывания самовара, Леонид Пахомович постепенно оттаивал, приходил в себя, и, потирая руки, но все еще с прежним серьёзным видом, начинал как-будто с любовью, с каким-то любопытством посматривать и на чай, и на самовар, и на булки. Точно он никогда не видывал их прежде, точно они переменились, похорошели, став его собственностью. Ему случалось даже от избытка чувств гладить их, нюхать, и тогда он улыбался, тогда с языка у него срывалась какая-нибудь соленая шуточка, и Наталья Павловна ужь непременно вскрикивала, потому-что тут он или щипал ее, или цаловал...

Вот какой человек был Леонид Пахомович.

Утром, часов в десять на другой день после того, как, по выражению няньки, Леонид Пахомович ездил в город за деньгами и вместо денег привез ружье и своего короткого приятеля - утром часов в десять все семейство сидело в спальне за чайным столом и кушало чай. Леонид Пахомович торопился: видно было, что его занимали другия, посторонния мысли. За то приятель его, Александр Кузьмич Половинников, кушал чай медленно, со всем уважением к китайскому напитку, и немилосердо чавкал.

- дерева, кости, и потом окрашено приличными красками. Всматриваясь в него, нельзя было не ощутить желания, не то, чтоб пощупать его, а просто щелкнуть по нем двумя пальцами и послушать, какой звук из него выйдет. Кое-кто из насмешников, людей, большею частию безнравственных и неприносящих обществу ни малейшей пользы, заметил, что господин Половинников, когда кушал, то весьма походил на нюрембергскую куклу, разевавшую и закрывавшую рот, а когда изъяснялся в любви - на истукана-оракула, внутри которого засела какая-нибудь пи?ия да и проповедует, что ей на ум взбредет. Наталья Павловна, впрочем, не сделала еще подобного замечания.

Это, может-быть, потому, что, говорят, женщины любят такия лица.

Итак, кушая чай, Леонид Пахомович куда-то спешил и все поглядывал в угол, где стояло привезенное им вчера ружье, а господин Половинников чавкал и, казалось, только начинал приходить в себя от ночных впечатлений в комнате, оставленной про гостей. Леонида Пахомовича посещали иногда престранные желания. Так все лето, приезжая по праздникам к себе на дачу, он всякий праздник жалел, что у него нет ружья. А то бы очень-хорошо было поохотиться, пострелять. Наконец, откуда-то Леонид Пахомович достал ружье и, чтоб ужь вполне насладиться, вместе с ружьем привез с собою на два праздника, случившиеся рядом, и короткого приятеля своего, Половинникова.

Леонид Пахомович от роду не стреливал, а господин Половинников, как сам он говорил, не давал промаха.

Наконец, Леонид Пахомович допил стакан, встал со стула и сказал, потягиваясь:

- День-то, день-то какой великолепный! Половинников! а?

- Да, мы здесь как в раю, заметила Наталья Павловна: - просто наслаждаемся. Знаете, теперь все почти повыехали, эдакое везде уединение... уединение... просто прелесть. Никого почти нет...

- А как много дичи, Половинников, я тебе скажу, перебил ее Леонид Пахомыч, взяв ружье и осматривая замок.

- Я так рада, что мы долго отсюда не выезжаем! вообразите, ходишь, ходишь, и никого не встретишь.

- Вот и врешь, Насточик, я вчера целое стадо дупелей встретил.

И Леонид Пахомович, захохотав, щипнул ее за подбородок. Он любил похвастаться перед холостыми людьми своим домашним счастием.

- Ах, отстань, пожалуйста; какой ты, право! прехладнокровно отвечала мужу Настасья Павловна.

- Ну, какой же? какой же? что жь ты молчишь? а? замолчала? приставал к ней несколько сконфуженный её ответом Леонид Пахомович.

- Ах, Боже мой, да он никак с ружьем! воскликнула Настасья Павловна: - ах, и в-самом-деле с ружьем! С ума ты сошел, Лёлька!

И она, вскочив со стула, выбежала из спальни и остановилась в дверях, ухватившись за них обеими руками, как-бы в намерении оградить себя ими при первом покушении Леонида Пахомыча застрелить ее.

- Эка трусиха! да ведь оно не заряжено! кричал ей смеясь Леонид Пахомович.

- Все равно застрелит! отвечала плачевным голосом Настасья Павловна: - Господи, Боже мой, да бросишь ли ты его, Лёлька! Александр Кузьмич, сжальтесь хоть вы надо мною, отнимите у него ружье - вы не знаете, какой он неловкий: он того-и-гляди кого-нибудь застрелит.

- Что ты, Настя, сказал ей покраснев и не совсем верным голосом Леонид Пахомович: - да ведь оно не заряжено.

- Ведь оно, Настасья Павловна, точно не заряжено, почел наконец за нужное уверить ее Половинников.

- Но, Боже мой, вы его не знаете, продолжала восклицать Наталья Павловна: - говорю вам, что у него в руках оно и без заряда выстрелит. Колинька, Верочка! скорее ко мне! Папаша вас застрелит.

- Возьмите! с мрачным видом сказал Леонид Пахомович своему другу, подавая ему ружье.

- Пойдемте в залу, продолжал он тем же тоном.

Между-тем, Настасья Павловна, оправившись от испуга, решилась войдти в спальню и, чтоб несколько загладить жесткость слов своих, засмеявшись сказала:

- И в-самом-деле, ступайте в залу! Вздумали пугать меня! и все ты, Лёлька, такой, право!

Леонид Пахомович ничего не отвечал; он был жестоко обижен. Он даже был готов не пойдти на охоту - однакожь, пошел в залу вслед за своим деревянным другом.

Ружье заряжено; все готово; но Леонид Пахомович, усевшись на диване, не трогался с места. Он даже не обращал внимания на то, как заряжалось ружье - так он был разстроен.

- Ну, что же! пойдем! сказал ему Половинников.

- Нет, ужь что! отвечал ему Леонид Пахомыч, махнув рукою.

- Как, что?

- Останусь дома!

Нето, чтоб у него прошло желание идти на охоту, но он чувствовал потребность... как бы это сказать?.. ну, хоть покобениться. И вместе с тем он раскаявался, что поддался впечатлению минуты и разсердился; гораздо было бы благоразумнее обратить все в шутку, назвать жену трусихой и казаться веселее прежнего. Но поправить дела было ужь невозможно, и Леонид Пахомович внутренно пожалел, что не одарен присутствием духа.

- Э, вздор какой! отвечал ему Половинников: - после помиритесь! На, вот твоя фуражка, надевай пальто и марш.

Леонид Пахомыч встал и, недвигаясь с места, вертел в руках фуражку.

В это время, в полураскрытых дверях показался сперва носик, а вслед за тем и хорошенькая головка Настасьи Павловны. - Очень, очень хорошенькая.

- Смотри же, Лёлька, сказал самым серьёзным тоном её маленький ротик: - будь осторожнее, не застрелись!

Леонид Пахомыч надел картуз, и с упреком поглядел на нее, но ничего не отвечал.

- Стрелять-то ты не мастер, я знаю, продолжала она: - пожалуйста, Алекскандр Кузьмич, вы смотрите за ним, да, ради Бога, не давайте ему ружья в руки. Пусть он только смотрит.

- Пойдем! сказал отрывисто Леонид Пахомович своему другу.

- Пожалуйста же, Александр Кузьмич, пусть он только смотрит!

- О вас? Можете-себе застрелиться, удавиться или повеситься - мне решительно все равно.

И, оскалив свои жемчужные зубки, она пропустила сквозь них несколько нот самого звонкого смеха.

Но когда Половинников, следуя за своим другом, проходил мимо нея, рука её, вероятно, нечаянно, уверила его руку в совершенно-противном.

- Смотри же, Лёлька, не застрелись! крикнула она еще раз вслед своему мужу.

Друзья вышли на улицу.

Сделав несколько шагов, Леонид Пахомович стал сильно о чем-то безпокоиться. Он семенил обычным шагом своим в притруску, но заметно было, что его как-будто подергивали судороги: он то-и-дело оборачивался, оглядывался на свою дачу, как-будто позабыл в ней нечто необходимое для своего спокойствия.

- Ты ступай, а я на минутку ворочусь, сказал он своему другу, внезапно остановившись, как будто только вспомнил, что он позабыл у себя дома: - только вот калоши надену.

- Да ведь сухо.

- Может-быть, в болото пойдем, так того... я мигом.

И, не дожидаясь ответа, он бегом-бегом затрусил к своей даче, в два прыжка был в сенях, рванул дверью и очутился в спальной перед хорошеньким носиком Настасьи Павловны, которая вовсе не ожидала такого шумного вторжения и, скинув спальный чепчик, голой рукою расчесывала перед зеркалом свои черные волосы.

- Не стыдно ли тебе, Насточик! сказал ей чуть не сквозь слезы Леонид Пахомович, нагнувшись вперед и потрясая руками перед её изумившимся личиком: - не стыдно ли тебе, Насточик! Перед чужим человеком! Бога ты не боишься, Насточик!

Сказав это скороговоркой, он немедленно юркнул в переднюю, клюнул обеими ногами в калоши, чуть не кувырком сбежал с лестницы и стал нагонять своего друга.

О! Леонид Пахомович пуще всего боялся промочить ноги, и теперь, обезпечив себя калошами был совершенно спокоен.

Успокоившись таким-образом на счет своего здоровья, Леонид Пахомович несколько повеселел. День был солнечный, тихий и даже теплый. Господин Половинников не переставал рассказывать ему об охоте, дичи, собаках, и мысли Леонида Пахомовича, оставив в покое домашний кров и Настасью Павловну, сосредоточились на предстоящем удовольствии. Чем ближе друзья подходили к лесу, тем более разгорячалась кровь у Леонида Пахомовича, тем мельче и тем проворнее становились шаги его.

- Хорошо ли ты зарядил ружье? говорил он, забегая несколько вперед и серьёзно посматривая на деревянное лицо своего друга.

- Живет.

- Чтоб только не разорвало его? а?

- Ну, вот еще.

- Есть ли только теперь дичь в лесу?

- А если убьем и она попадает в воду, или в кустарник, и мы её не отъищем? а?

- Ужь не уйдет от нас.

Все эти лишние вопросы Леонид Пахомович очевидно делал более от избытка чувста, чем из потребности знать их. Нос его с такою самонадеянностию поглядывал на лес, что вся дичь, какая только ни плодилась в нем, будь она тварью разумною, а не пернатою, непременно оставила бы свои гнезда и улетела верст за десять по-крайней-мере. Но к счастию для дичи и к великому несчастию для друзей - привходе в лес стоял столб, а к столбу была прибита доска с следующею надписью:

"В селе *** и принадлежащих ему дачах, лесах, озерах "и болотах охотиться с собаками и ружьями воспрещается. И "рыбу ловить."

- Э-э! протянул Половинников, вчитываясь в надпись.

У Леонида Пахомовича не нашлось в запасе даже и такого восклицания. Он продолжал пристально смотреть на доску, как-будто не совсем понимал, что на ней написано.

- Так здесь охотиться-то того... за-пре-ща-ется? снова протянул Половинников.

- Как же это я прежде... отвечал ему, почесывая затылок, Леонид Пахомович: - а что, еслиб эдак... преступить запрет? а?

И он с отчаянною храбюростью подмигнул своему другу. Леонид Пахомович вообше любил делать самые дерзкия предложения.

Тогда, братец, к нам с тобой так приступят, что и своих не узнаем.

- Ружье отнимут?

- Известно, отнимут.

- Когда так, то пойдем на поля, сказал Леонид Пахомович.

- А что я там стану делать? лениво отвечал ему Половинников.

- Как-будто только в лесу и есть птицы? А воробьи, овсянки, дрозды, жаворонки?

Лишь бы пострелять, а о птицах Леонид Пахомович мало заботился. В ворону целиться, или в тетерева, для него было решительно все равно: в обоих случаях сердце его билось бы и замирало от удовольствия совершенно одинаковым образом. Кое-как он уговорил своего друга идти на поле, и они, свернув вправо от большой дороги, пошли по меже полями.

Но на полях не было никакой птицы. Копны с них были уже свезены. Желтые, не совсем еще обсохшия от утренного мороза нивы ярко блестели на солнце. Кое-где чернелись клочки вновь вспаханной и засеянной земли. Одна какая-то маленькая птичка, не то овсянка, не то зяблик, не переставала порхать перед приятелями и вести их за собою все далее и далее. Два выстрела дал по ней Половинников, а птичка не падала, не трепетала в предсмертных судорогах, нет! она всякий раз высоко-высоко взлетала с веселым, задорливым криком и снова садилась шагах в пятидесяти от охотников, уверявших друг друга, что она ранена и если полетела, так затем только, чтоб умереть.

Но вскоре и птичка, соскучившись ждать, пока ее подстрелят, скрывалась из вида. Половинникову тоже, как видно, надоела охота и он, идя по меже, безпрестанно нагибался и брал от нХчего делать бруснику. Один Леонид Пахомович не терял терпения; он все порывался вперед и то-и-дело понукал своего приятеля.

- Полно тебе бруснику-то есть, говорил он ему с укорром. - Посмотри, заболеешь.

- Найдем!

Таким-образом, они проходили целое утро: устали, измучились, и возвращались домой с пустыми руками и желудками.

За то на деревне у дач и на дороге прыгало и чирикало на разные голоса безчисленное множество воробьев, овсянок и тресогузок.

- Смотри-ка, Половинников, какая кучка сидит там у этой дачи, сказал Леонид Пахомович.

- Эх! хоть бы ружье разрядить по ним.

- Так что жь? стреляй.

- На деревне-то?

- Вот потому-то и стреляй, что на деревне! заметил разгорячившись Леонид Пахомович.

- Смотри, брат, чтоб того... отвечал Половинников, нерешительно поднимая ружье.

- Э! ты, я вижу, трусишь! Давай, я выстрелю!

Но прежде, чем он окончил, ружье ужь дымилось в руках Половинникова. Раздался выстрел, воробьи взлетели; один только из них, несчастный, бился о землю обоими своими крылышками и, казалось, изо всех сил протестовал против своего безполезного загубления.

Леонид Пахомович со всех ног бросился к нему.

Но только-что он его поднял за одно крылышко и собрался показать своему другу, как перед ним очутилась высокая фигура в серой шинели и с молодецкими усами.

То был солдат *** полка, ставшого в селе на зимния квартиры.

- Позвольте-с, сказал он Половинникову сняв фуражку, вытянувшись и нагнувшись несколько вперед: - позвольте узнать, как ваш чин, фамилия и где проживаете-с?

Половинников замялся.

- Что такое? спросил солдата Леонид Пахомович, неспуская глаз с него.

- Как ваш чин и фамилья-с? повторил солдат, по-прежнему обращаясь к Половинникову: - полковник Затравкин слышали выстрел - желают знать кто его сделал. Только чин, имя и фамилья-с, и больше ничего-с?

Все это он проговорил спеша и несколько задыхаясь, как-будто жизнь его считалась не годами и днями, а самыми короткими минутками.

- Цыпкин-с?

- Цыпкин... вон, видишь там, две березы - там я и живу, любезный... с семейством живу, так и доложи господину полковнику. На даче у крестьянина Здобного.

- Здобного-с? Там и живете-с?

- Там, любезный, там... с семейством, так и доложи господину полковнику.

- Слушаю-с.

Солдат исчез так же скоро, как и явился.

Друзья молча пошли своею дорогой. И тот и другой занялись важными мыслями, а воробей между-тем, под-шумок успел умереть и последнею судорогой, казалось, напомнил Леониду Пахомовичу, что, дескать, держись крепче, любезный друг... месть начинается.

- Фу! какая гадкая история! разразился наконец Половинников: - фу! говорил ведь... эх!

- Ну, что ты? ну, что? отвечал, забегая вперед Леонид Пахомович: - какая история? никакой нет истории! пустяки, а не история! Разве мы сделали что-нибудь непозволительное? эко преступление какое! история!

- Говорил ведь! говорил!

- Да что ты! что ты, Половинников, право! И тебе-то что? ведь не ты в ответе, а я. Разве не слыхал, что я все на себя принял.

Друзья замолчали. Они были уже недалеко от своего жилища, как увидели, что на встречу им идет дилижанс по дороге в город. Леонид Пахомович начал вдруг мяться, коробиться, юлить около своего друга, как-будто хотел что-то сказать ему, да совестился; но когда дилижанс поравнялся с ними, он остановился и сказал не совсем твердым голосом:

- Оставайся-ка ты здесь, а я поеду в город. Поговорю кое-с-кем, справлюсь... Вечером вернусь непременно: так и скажи жене, да уверь ее, что все это пустяки и не стоит внимания.

При этих словах, лицо его друга как-будто просветлело, но Леонид Пахомович не заметил этого. Опасаясь, чтоб Половинников не поперечил ему, он побежал за дилижансом и крикнул кондуктору остановиться.

Дилижанс остановился.

- Воробушка застрелили, Леонид Пахомович? спросил его знакомый кондуктор, отворяя дверцы и усаживая его в карету.

Леонид Пахомович промолчал, только спрятал воробья в карман. В дилижансе никого не было, и он, усевшись в уголок, почувствовал, что ему становится как-будто легче. Дилижанс с скрипом и громом тронулся с места, но не прошло и минуты, как он снова остановился. Дверцы растворились и Леонид Пахомович, к неописанному удивлению увидел сперва ружье, а потом уже деревянное лицо своего приятеля, который, улыбаясь, как ни в чем не бывал, преспокойно влез в дилижанс, вынул из кармана платок и стал с особенным тщанием выхлестывать им пыль с подушек.

- Бог ее знает, откуда это пыль берется, сказал он, усаживаясь на место: - кажется, все дожди были...

- Ты тоже едешь?

- Но что же жена-то подумает: ведь она ждет нас к обеду...

- Да, оно конечно... конечно...

- Но, Боже мой, Боже мой, ведь мы едем, понимаешь ли ты, едем! почти вскрикнул с отчаяния Леонид Пахомович: - эй, кондуктор, кондуктор! Стой, братец, остановись!

Дилижанс остановился.

- Я, братец, раздумал ехать, я не поеду - так ты ужь меня выпусти!

- Ну, если ты не едешь, так ужь так и быть, и я не поеду, и меня выпусти.

Друзья вышли из дилижанса и снова направили шаги свои к двум березам, под сению которых стояла дача Леонида Пахомыча.

Дорогой, они говорили мало и все о вещах посторонних, нисколько не касавшихся охоты и случившагося с ними события. Оба как-будто чувствовали, что они уже достаточно высказали друг другу насчет этого свои мнения. Половинников то-и-дело хохотал, хотя хохотать было решительно нХ из чего, а Леонид Пахомович, потрухивая вслед за ним, только улыбался, но тоже не знал чему он улыбается, потому-что вовсе не слушал рассказов своего друга. Только, когда они уже совсем подошли к двум берёзам, Леонид Пахомович, посеменив и поюлив предварительно - что он всегда делал, когда намеревался сказать что-нибудь деликатное и щекотливое - произнес сколько мог равнодушнее:

- Я не знаю, как ты думаешь... может-быть, ты противного мнения, но по моему...

- Что такое?

- Жене-то хоть бы и не говорить о нашем приключении. Женщины такия трусихи - начнет думать, да безпокоиться.

И он подмигнул самым выразительным образом.

- Ну, конечно.

- Так не говорить?

- Разумеется!

Настасья Павловна, причесанная и одетая как куколка, встретила друзей с своею обычною улыбкою, радовалась, что никто из них не застрелил друг друга, жалела о неудачной охоте и еще более о застреленной птичке, которую Леонид Пахомович принужден был вынуть из своего кармана. Между-тем, востроглазая нянька накрывала на стол, и все наконец уселись обедать. Вместо десерта был подан на блюдечке воробей, который успел уже превратиться в жаркое, но, к удивлению Натальи Павловны, не возбудил в друзьях ни малейшого сочувствия. Оба от него упорно отказывались, так-что Настасья Павловна принуждена была разрезать его пополам и собственноручно положить каждому из них в рот по половинке. Друзья, разжевывая косточки, хрустевшия у них под зубами, сидели молча и потупившись, а Настасья Павловна хохотала.

Леониду Пахомовичу что-то не сиделось за столом. Он против обыкновения безпрестанно выбегал в залу, и смотрел в окна, выходившия на улицу. Казалось, он ждал кого-то. После обеда, он даже совершенно уселся в зале у окошка, не смотря на царствовавший в ней холод.

Проходил ли солдат мимо окон, Леонид Пахомыч вздрагивал и как-будто ждал, что он отворит калитку и прийдет к нему на дачу. Но солдаты проходили мимо; крестьянския девки, обрадовавшись солнцу и празднику, прогуливались длинною вереницею по деревне, придерживая одна другую за платье, блистая яркими цветами и горланя бесконечные песни. Мужики, сидя у изб своих на заваленках, курили из коротеньких трубок, да подтрунивали над пьяными чухнами, которые, остановившись около мелочной лавочки с своими пустыми телегами, бранились на все село. Решительно никому и дела не было до Леонида Пахомовича, но он не отходил от окна и все глядел и все как-будто ждал кого-то.

Те же признаки безпокойства и какого-то ожидания оказывались и в Половинникове. Он тоже частенько выбегал в залу, посматривал в окна и с каким-то странным любопытством останавливал стеклянные глаза свои на Леониде Пахомовиче. Казалось, он все более и более заражался его безпокойством и страхом; в сумерки не мог уже посидеть на месте, а когда подали свечи, до того засуетился, что отвечал не в попад на многочисленные вопросы Настасьи Павловны и то-и-дело вынимал из кармана часы.

- Что?

- Я поеду.

- По-е-дешь?

И Леонид Пахомович поглядел на него с таким изумленным видом, как-будто никак не воображал, чтоб друг его был в состоянии поехать.

- Дело, братец, дело... нет, кроме шуток, ты не подумай, пожалуй, чтоб что-нибудь другое... я и без того бы у вас не остался...

- Так ты поедешь? Ну, прощай, прощай! печально отвечал ему Леонид Пахомович.

- Дилижанс сейчас отходит, я ужь и билет взял... а вы-то скоро переберетесь?

- А вот, как кончится срок отпуска, так и мы... Здесь, впрочем, очень-приятно! прибавил он по привычке.

- Чрезвычайно, чрезвычайно! какие места! ну, прощай!

- Прощай! прощай! не простудись, смотри!

И они долго жали друг другу руки.

С отъездом Половинникова, Леониду Пахомовичу стало еще грустнее. Бог-знает почему ему пришли разные мысли о вероломстве ложных друзей, о тщете мира сего, о маленьких людях и тому подобных незначительных предметах. Ему сильно хотелось плакать, но он только вздыхал глубоко-глубоко и вовсе без нужды посматривал на потолок. Дети приступили-было к нему с своими детскими играми и совсем не ожидали, чтоб он отогнал их от себя и даже прикрикнул на них. Они долго и с изумлением смотрели на него, вытаращив свои глазёнки, как-будто не понимая и вовсе не боясь его крика и, казалось, не знали, шутит он или нет, смеяться им или плакать. Наконец, подождав-подождав и убедившись, что он в-самом-деле сердится, они решились-было убежать от него, и точно было убежали, но старший, мальчик бойкий, вздумал вдруг остановиться в дверях и обратиться к отцу с следующим вопросом:

- Папа! а папа! а ты нас не застрелишь?

- Пошли прочь, негодные! топнул на них Леонид Пахомович, остановившись с угрожающим видом среди комнаты.

- Помилуй, Насточик, чтС ты не возьмешь детей-то к себе, они мне мешают?

Но Настасья Павловна была тоже что-то не в духе и ничего не отвечала разгневанному супругу.

Наконец, походив-походив по зале, повздыхав-себе в волю и не вычитав на потолке ни одной утешительной мысли, Леонид Пахомыч перешел в спальню. Там у печки сидела Настасья Павловна и думала, но лишь-только вошел муж, перестала думать и начала дуть в свои маленькие кулачки. В спальной было, впрочем, довольно-тепло, но для мыслей Леонида Пахомовича это было решительно все равно: оне нисколько от этого не повеселели. Он точно так же, как и в зале, похаживал, повеся нос, взад и вперед по комнате; только, подходя к жене, он всякий раз чувствовал охоту подсесть к ней, приласкаться и вместе с тем увериться, что есть существо, которое в случае беды останется верным ему, не выдаст его, не продаст. Но Настасья Павловна была занята своими делами, даже ни разу не взглянула на своего супруга, и он делал только жест, будто садился возле нея, а на-самом-деле его что-то отталкивало от жены и он снова принимался прогуливаться, и снова притягательная сила влекла его к печке.

Наконец, он-таки не выдержал, взял стул и присел к ней. Настасья Павловна даже и не шевельнулась.

Леонид Пахомович вздохнул, громко, видимо и слышимо вздохнул, как-бы желая привлечь на себя улетевшее внимание хорошенькой женщины.

Леонид Пахомыч взял женнину руку и поцаловал ее.

Внимание было везде, где угодно, только ужь никак не возле Леонида Пахомовича.

Он снова вздохнул, но так глубоко, что внимание по неволе воротилось к своему узаконенному месту.

- ЧтС с тобою? спросила его наконец Настасья Павловна.

- Так! отвечал жалобно муж.

Минутное молчание.

- Что ты сказал?

- Так что-то, как-будто не здоровится! тихо и разслабленным голосом произнес Леонид Пахомыч.

- Что-о?

- Ах, Боже мой! огглохла ты, что ли?

И он закричал на всю комнату:

- Не-здо-ро-вит-ся!

- О?

- Ну, какое тут о, Насточик? Посуди сам, Насточик, какое тут о? (Леонид Пахомович всегда говорил жене в мужеском роде, когда называл ее Насточком). Разве я бык какой-нибудь, продолжал он, вскочив со стула и потрясая руками перед личиком Настасьи Павловны: - разве я бык какой-нибудь, что и заболеть не могу? Ну, бык я или нет? говори, бык или нет?

- Бык! отвечала захохотав Настасья Павловна.

- А!

И он в неописанном волнении уселся на свое прежнее место. Прошло несколько минут в обоюдном молчании.

- Что это, Лёлька, с тобой ныньче просто говорить нельзя.

- Можно, только не о и не ах, которых я слышать не могу без содрагания.

- Ну, да, не здоровится! Удивись еще!

- Что же, голова болит?

- Нет, не голова.

- Живот?

- Нет, не живот.

- Так ноги? Ты ныньче ходил много.

- Нет, и не ноги.

- Ну, так что же, наконец?

- Вот здесь что-то... у сердца... покалывает. - О-о-ох!

- Где? вот здесь?

И, нагнувшись, она с самым серьёзным видом и вместе с невозмутимым любопытством начала осматривать больное место и прислушиваться к нему. Потом, как-будто этого было недостаточно, она своими хорошенькими пальчиками разстегнула Леониду Пахомовичу жилетку и помочи, раздвинула около сердца рубашку и снова начала ощупывать и прислушиваться - и вообще движениями своей головки походила на любопытного снигиря, когда он, склонившись на ветке, начнет прислушиваться, наклонять головку то в ту, то в другую сторону, и из веселой превратится вдруг в пресмешную птичку. Наконец, кончив осмотр, она вдруг сказала, и так решительно, как-будто ужь ей не оставалось никакого сомнения на-счет болезни Леонида Пахомыча:

- А, знаю! Это от воробья!

Леонид Пахомович вздрогнул, отпрянул от нея на стуле, и молча, разиня рот, глядел на жену свою, которая преспокойно и пресерьёзно продолжала уверять его:

- Да, от воробья! Ты мало жевал...

- Насточик! возопил чуть не сквозь слезы Леонид Пахомович, вскочив со стула и остановясь перед нею. - Помилуй, Насточик!

- Да, ты мало жевал! Я сама видела...

- Ты меня вовсе не жалеешь! Ты...

- Я сама видела...

- Боже мой! где мне взять столько терпенья...

- Я несчастнейший человек в мире!

- Да дашь ли ты наконец выговорить? воскликнула она и начала скороговоркой: - да, я сама видела, как ты вместе с косточками...

- Насточик!

-...проглотил воробья и даже...

- О, я несчастный!

- Не разжевал его!

Леонид Пахомыч заткнул пальцами уши и заходил такими крупными шагами по комнате, что казалось, будто ходят два Леонида Пахомовича, а Настасья Павловна, раскрасневшись как вишня на солнце, бегала за ним и изо всех сил кричала ему:

- Не разжевал его! Не разжевал! Не раз-же-вал!

Дети, давно уже спавшия в своих кроватках, вдруг проснулись; девочка захныкала, а мальчик, опершись на перекладинку и вытаращив глазенки, с престранным любопытством смотрел на беготню своих родителей.

- Подите прочь! закричала вдруг Настасья Павловна, остановившись перед своим мужем и топнув ногою (она была вспыльчива, как порох). Подите прочь! вы разбудили моих детей!

Ничто не могло взбесить так чадолюбивого Леонида Пахомовича, как притяжательное местоимение мои, употребленное относительно детей его.

- А! ваши дети? не мои? сказал он, тоже остановившись.

- Подите прочь! Тиран вы этакий!

- А? теперь я тиран!

- Деспот!

- Теперь я деспот!

Настасья Павловна затопала перед ним своими маленькими ножками, стараясь прибрать еще какое-нибудь энергическое название, но её небольшой вокабул совершенно истощился. Вспыльчивая маленькая женщина только шевелила губами и наконец, как-будто обрадовавшись находке, закричала на всю комнату:

"Бык!" и бросилась к хныкавшему ребенку.

Прогуляв часа с два по заснувшей деревне, встретив несколько смазливых нянек, которые Бог-весть с какого похода спешили домой, поругав себя за вспыльчивость и пожалев о своей хорошенькой жене за то, что вовсе понапрасну ее обидел. Леонид Пахомович воротился домой в совсем другом расположении духа. Он уже не хлопнул дверью, но отворил ее тихо и еще тише затворил, на-цыпочках пробрался в спальную и чрезвычайно обрадовался, застав жену свою в постеле. Свернувшись в комочек и закутавшись в одеяло, она преспокойно спала и вовсе не слыхала, как пришел муж, как он разделся и лег на свое обычное место.

Впрочем, на другой день, оба они встали как ни в чем не бывали, т. е. как-будто совсем не ссорились накануне. Только Леонид Пахомович был задумчив и грустен, как и вчера. Как и вчера, он не мог посидеть на месте, и если сидел, то не иначе, как в зале перед окошком, не смотря на то, что нос его принимал там какой-то странный красно-сизый цвет, а зубы Бог-знает от-чего и без всякой видимой цели получали охоту колотиться друг о друга. Он все как-будто ждал кого-то и весь этот день против своего обыкновения не выходил один со двора. Было ли это следствием вчерашней ссоры и заключенного мира, или по другой какой причине, только он никак не хотел идти гулять без Настасьи Павловны, и целый день был с нею необыкновенно-нежен и ласков.

Во время прогулки, он особенно всматривался в лица попадавшихся им солдат и офицеров. Увидев на берегу речки солдата, удившого рыбу, он подошел к нему вместе с женою и вступил в разговор.

- Бог в помощь, служба! Рыбку удишь?

- Да не птицу-с, отвечала служба, необорачиваясь.

"Э! этот не то, что вчерашний", мелькнуло в голове Леонида Пахомыча: "тот-то, тот-то как был вежлив; и шапку-то снял и стоял-то вытянувшись, у-у-у!"

- А что, клюёт?

- Плохо!

- А что, служивый, командир-то ваш полковник Затравкин?

Солдат быстро обернулся, поглядел на Леонида Пахомовича и стал несравненно-вежливее.

- Затравкин-с.

- Ну, а что это за человек, ваш командир?

- Известно, что за человек - полковник.

- Нет, я не то... я хотел спросить, хороший ли он человек?

- Известно, хороший; дурных на службе не бывает.

- И строг?

- Русак!

- Как Русак?

- Известно как? Русский человек, с хорошими хорош, ну, а с дурными...

- Не приведи Господи!

У Леонида Пахомовича пробежали мурашки по телу.

- Так не приведи Господи? заметил он с дрожащим хохотом, который как-то странно исказил лицо его. - Это и хорошо, знаешь, порядку больше.

- Да, славный человек, ужь такой-то славный... Будь ты исправен, чисти когда следует амуницию, да тверёз будь когда следует, не сонлив и на руку чист, так он тебя и пальцем не тронет!...

Но Леонид Пахомыч уже не слушал и шел домой под руку с женою. У него сильно начало вдруг покалывать под ложечкой.

К вечеру у него оказалось еще что-то новенькое по части болезней.

- Что это с тобою, Лёля? говорила Наталья Павловна: - лихорадка, не лихорадка, жару, кажется, нет и пульс ровный такой, а весь ты дрожишь. Смотри, не заболей у меня, Лёлька!

Леонид Пахомович ничего не отвечал, только покрякивал, сидя, укутанный в тёплую шинель, перед растопленною печкою. На столе в стороне стоял самовар и около него суетилась Настасья Павловна, готовя для мужа какое-то питье на ночь. Он иногда, когда дела было мало, все в доме обстояло благополучно и не имелось в виду никакой беготни по части нужд домашних, любил-таки понежиться, пококетничать каким-нибудь недугом, преувеличить его и заставить жену ухаживать за собою, как за маленьким ребенком; но теперь она ясно видела, что с ним происходит что-то особенное! Тут же ей пришло почему-то в голову - у женщин бывает иногда престранное сцепление мыслей - что и друг его был вчера как-будто не в своей тарелке.

- Лёлька! сказала она вдруг, подошедши к нему: - Лёлька!

- Лёлька, это у тебя не даром - ты что-нибудь накутил.

Он молчал по-прежнему; только дыхание его сделалось чаще: жена не сводила глаз с него.

- А еслиб и накутил? спросил он ее наконец, обернувшись к ней и посмотрев на нее с самым вызывающим и даже грозным видом.

- Что же? Что же?

И, схватив кочергу, он принялся с таким остервенением мешать в печке, что только искры залетали. Настасья Павловна с испугом смотрела на своего мужа.

- Ради Бога, Лёля! произнесла она шопотом, усаживаясь подле него и в страхе прижимаясь к нему.

- То-то ради Бога!

- Но что же, наконец? что же?

И он рассказал ей все, что случилось с ним вчера на охоте.

- Ну? спросила его жена.

- Ну и все.

- Лёлька! воскликнула она: - Лёлька, ты с ума сошел!

приятно было, что она на все это дело смотрит с другой точки. Однакожь, он ей ответил самым болезненным голосом:

- Смейся! смейся! смотри, чтоб только после не плакать.

- Да помилуй, как же и не смеяться-то? из пустяков составил целую трагедию.

- Из пустяков? С первого взгляда, оно, пожалуй, и пустяки, а вглядись-ка хорошенько, да раздумай, ан и выйдет, что не пустяки. Понимаешь ли ты, что ведь мог быть пожар в деревне?

- С часу на час нелегче! Право, я опять захохочу, Лёлька.

не хочешь допустить, что мог быть пожар?

- Да ведь не был же?

- А что толку-то, что не был? все равно придерутся к этому.

- Кто же?

- Кто? А кто вчера узнавал о моем чине и фамилии?

- Вот это-то и худо, Настя, вот это-то и пугает меня. Стало-быть, с жалобой он отнесся не к здешнему сельскому начальству, иначе я давно бы ужь получил замечание и с концом бы дело! Стало-быть, он пошел к своему начальству, а его начальство снесется с моим, и тогда ужь и Бог-знает, что будет.

- И как вежлив-то, продолжал он, горько усмехаясь, как вежлив-то, шапку снял, стоит вытянувшись. А почему он знал, что я благородный? Я был в старом пальто: он мог подумать, что я мещанин какой-нибудь, а ведь не подумал же! Что это значит? Это значит, что мы, дескать, чисты, а вы-то ужь там как знаете! У-у! какой вежливый народ эти военные.

Страх прилипчив. Настасья Павловна перестала смеяться.

- Ну, если и так, наконец? Что же из этого? сказала она, помолчав немного: - сделают выговор - и больше ничего.

Наталья Павловна не отвечала.

- Да он из мухи слона сделает, чтоб только столкнуть меня. "Вы, господин Цыпкин, стрелять все изволите, а у нас здесь делом занимаются. Так ужь лучше ступайте в егеря, в военную службу." Вот что он мне скажет, я знаю.

- Ах, Лёлька, Лёлька! вечно-то ты напроказничаешь! Боже мой, что я стану теперь делать?

И она готова была заплакать, но вдруг как-будто мысль какая остановила её слёзы и она более вскрикнула, чем спросила:

Леонид Пахомович махнул рукою, а Настасья Павловна, покраснев, начала хлопотать около самовара.

- Просил я его вчера - начал после довольно долгого молчания разслабленный муж: - посидеть с тобою, а сам хотел съездить в Петербург, предупредить кой-кого...

Леонид Пахомович остановился и снова стал мешать в печке, а стаканы, ложки и чашки до того расшумелись и раззвенелись под руками Настасьи Павловны, что он едва разслушал вопрос её:

- Ну?

- Струсил он, что ли, или скуки побоялся - не разберешь, право, этих людей - только я ужь сидел в дилижансе, как вдруг, чувствую, дилижанс останавливается, отворяются дверцы и в них лезет Половинников. Это куда? - В город. Зачем? - Дело, говорит, есть. А жена-то как же? говорю я: - ведь она обедать нас ждет! - Нечего делать, я вылез; смотрю - и он за мною.

- Боже мой! как ты меня испугала, Настя!

- Это все от-того, что ты выбираешь такой гадкий круг знакомства, отвечала она с сердцем, подбирая осколки разбитого стакана.

Леонид Пахомович снова начал стонать и охать; Настасья Павловна села возле него и на общем совете у них решено было идти завтра Леониду Пахомовичу к полковнику Затравкину и объясниться с ним.

* * *

На другой день утром, часу во втором, Настасья Павловна ждала мужа. Она была грустна, задумчива. На дворе шел дождик и бил в окна тысячами тонких, продолговатых игл, которые сливались постепенно в капли и тонкими струйками медленно сбегали по запотевшим стеклам. Настасья Павловна стояла у окна и о чем-то крепко задумалась.

Она вскрикнула, обернулась и задела своим маленьким носиком другой, тоже небольшой, только вздернутый к верху и давно уже ей знакомый нос Леонида Пахомовича. Никогда еще он, т. е. Леонид Пахомович, а, пожалуй, хоть и нос, не был в таком прекрасном расположении духа, как ныньче. Между тем, как Настасья Павловна с сильно-бьющимся сердцем, сидя на стуле, оправлялась от своего испуга, Леонид Пахомович хохотал, семенил своими коротенькими ножками, несколько раз принимался цаловать жену и вообще был чрезвычайно-рад, что ему удалось испугать ее.

- Ну, обедать! обедать! кричал он, скидывая фрак: - Насточик, поворачивайся!

- ЧтС же? чем у вас кончилось?

- Пустяки! отрывисто и равнодушно отвечал он: - ради Бога, поскорее обедать!

- Прекраснейший человек! так же равнодушно отвечал Леонид Пахомович.

- Посадил?

- Пожалуйста, поскорее обедать.

- Сейчас, сейчас - так как же, Лёля, посадил?

И он ущипнул ее за подбородок.

- Ну, да, пожалуй, не говори! Очень-нужно!

- Эй, ты! не дуть губ у меня, смотри!

Сказав это голосом грозным и повелительным, он вдруг запел, покачиваясь перед нею:

Дураки мы были, дураки!

- Так-то, вот, мышонок ты этакий, гаденький, любопытненький... Бу-у-у-у!

И, сделав правой рукою "козу", он принялся бодать ее.

- Отвяжись, Лёлька, какой ты несносный!

шпоры-то так и подзванивают, знаешь - ну, думаю: он. И точно он. Мужчина такой высокий, видный, повелительное, знаешь, что-то такое в осанке; на лице как-будто написано, что, дескать, полком командует. Такая благородная наружность...

- Бель-ом?

- Все, что хочешь! А шпоры-то так и подзванивают!

- Чай ты струсил?

- Ну! отвечал Леонид Пахомович таким голосом, как-будто говорил: "это еще вопрос нерешеный!" и продолжал рассказывать.

"Подошел ко мне, поклонился; я тоже поклонился.

- ЧтС вам угодно?

- Имею счастие, г. полковник, рекомендоваться; такой-то, Цыпкин.

- А! прошу покорно!

А сам ни с места; я тоже, разумеется, ни с места.

- А! чем могу служить?

- Так-и-так, говорю, имел несчастие третьяго дня застрелить воробья.

- Как? Воробья?

- Сделайте милость, г. полковник, не приймите этого за оскорбление...

- За оскорбление, говорю я: - будьте уверены, что это было сделано мною по молод... по необдуманности, говорю я; я никак не предполагал, г. полковник, чтоб вы находились так близко.

- Милостивый государь, я решительно не понимаю ни одного слова. Объяснитесь.

Каково, Насточик? Не понимает ни одного слова?

- Г. полковник, говорю я: - смею вас уверить, это было сделано по неопытности с моей стороны. Сделайте милость, потушите это дело.

- Дело о застреленном по неопытности воробье?

- Но растолкуйте мне, ради Бога, милостивый государь, чтС мне за дело до воробья и до того, что вы его застрелили?

Каково мне было это слышать, Насточик? Подумай, разсуди, каково это мне было!

- Г. полковник, говорю я: - вы сами изволили осведомиться о моем чине и фамилии.

- Я?

- Милостивый государь, здесь есть какое-нибудь недоразумение, говорит он мне, а сам улыбается; я тоже из вежливости улыбнулся.

- Да, недоразумение... А! понимаю! это верно мой фельдфебель; это непременно его штуки. Вот я прикажу намылить ему голову хорошенько, а у вас, говорит, прошу за него извинения.

Так и сказал, Насточик: прошу у вас извинения. Прекраснейший человек.

- Прошу извинения, говорит. ЧтС до меня касается, еслиб даже я и слышал выстрел, говорит, то не обратил бы на него никакого внимания. Здесь не город, а деревня. Притом же, здесь есть становой пристав, до которого эти дела более касаются, чем до меня. По мне можете стрелять-себе воробьев сколько угодно. А фельдфебелю я намылю голову, будьте уверены.

" сказал Леонид Пахомович, оканчивая рассказ свой: "Прекрасный человек, Насточик! Сейчас видно, что в гвардии служит. А мы-то, а мы-то, Насточик, горевали с тобою. Совсем по-напрасну!"

- А кто горе-то выдумал? Ты! Мне кажется, каждый щелкнет тебя по носу, а ты и нос повесишь.

- Ну! отвечал Леонид Пахомович с сомнительным видом.

- Вперед наука! Не стреляй воробьев с ложными друзьями! заметила Настасья Павловна, проходя мимо него и потрепав его по щеке.

Счастию, казалось, захотелось в этот день совершенно вознаградить Леонида Пахомовича за два дня невыразимых страданий. После обеда он получил денежную повестку из Соль-Галича, и потому целый день Леониду Пахомовичу с радости что-то не сиделось на одном месте. Он все бегал, суетился, высчитывал долги свои, играл с своею хорошенькою женою и делал тысячи глупостей. Даже чаю не мог напиться покойно, а так спешил, что Настасья Павловна заметила, что он чавкает как... Половинников.

на сердце. Как-будто тень застреленного воробья пахнула на него своими невидимыми крылышками, как-будто вдруг он прочел что-то странное в улыбке полковника. Долго он ворочался с-боку-на-бок, и ему казалось, что, при трепетном свете теплящейся лампады, с ним вместе ворочаются четыре стены маленькой спальни, и каждый раз чуть слышно шепчут ему на ухо: маленький человечек! маленький человечек!

МИХАИЛ ДОСТОЕВСКиЙ.

Примечания

Список исправленных опечаток (страницы указаны в соответствии с первой публикацией):

Стр. 156. "куда уходил" вместо: "кука уходил"

"...чирикало на разные голоса безчисленное множество воробьев..." вместо: "чил"

Стр. 162 "обращаясь к Половинникову" вместо: "обращаясь к Половинникому"

Стр. 213 "Настасья Павловна" "Настатья Павловна"

Стр. 174 "...вводит меня в залу." вместо: "...вводит меня в зало."

Стр. 209 "...пошли по меже поля" вместо: "...пошли по меже полами."

Жена главного героя ошибочно называется по-разному: оставлено в соответствии с первой публикацией.