Бабушкин рай

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Данилевский Г. П., год: 1874
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Бабушкин рай (старая орфография)

Складчина. Литературный сборник составленный из трудов русских литераторов в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии

С.-Петербург, 1874

БАБУШКИН РАЙ.

Разсказ из семейной старины1.

* Два других, из той же серии очерков автора: "Разсказ прабабушки" и "Лейбкампанец" помещены в "Русском Вестнике" 1870 и 1871 годов.

Бабушка Анна Васильевна была совершенною противоположностью своему мужу Ивану Яковлевичу. Моложе его, она пережила его несколькими годами и умерла, как и он, без малого шестидесяти четырех лет.

Дедушка Иван Яковлевич был небольшого роста, плечистый, седой, совершенно лысый, с мясистым носом и черными, вялыми, лукавыми глазками. От природы ленивый и мешковатый, он под старость совершенно осунулся, ходил в коричневой или зеленой, охотничьей куртке, в широких нанковых панталонах, подпоясанных ремнем, и в высоких с кисточками сапогах. Белье у него впрочем, благодаря бабушке, было всегда тонкое и безукоризненно-чистое.

Бабушка Анна Васильевна была высокая, худая и бледная, с быстрыми умными глазами, прямым, вострым носом, и не взирая на преклонные годы, стройная и не полетам проворная и деятельная. В праздники она ходила в черном левантиновом, в будни в неизменном белом коленкоровом платье. На седых волосах её всегда красовался чистый кисейный чепец: на шее легкой волной был наброшен белый, запущенный под платье, платочек. С этому, в холодные дни, иногда прибавлялась - серая фланелевая фуфайка дедушки, или его крытый синим демикотоном, на белых, мерлушковых смушках, халат. По хозяйству Анна Васильевна ходила в мужских сапогах, а в гости по соседству ездила в тележке, при чем любила надевать старую дедушкину ополченскую шинель и его теплый на лисьем меху картуз. - "Спартанка!" говорили, глядя на нее в таком наряде, соседи. И бабушка действительно была спартанка.

У Анны Васильевны не было своей постоянной комнаты. Одну неделю она спала в зеленой гостинной, другую в портретной, иногда перекочевывала в угольную, или в библиотеку. "Долги мучат, безсонницей страдает!" шептали о ней соседки. Бабушка любила читать. Хорошо образованная в молодости, знавшая немецкий и французский языки, она и под старость не покидала любви в книгам и в выпискам из них того, что ей особенно нравилось. Добыв в городе или у кого-нибудь из окрестных знакомых, новую любопытную книгу, она уносила ее в себе и рядом с нею клала толстую тетрадь. После её смерти, на чердаке амбара, нашли целые кипы таких тетрадей, четким и крупным почерком исписанных выдержками из любимых её авторов: Вольтера, Руссо, Бомарше и Дидерота. Постоянной, личной прислуги у бабушки тоже не было. Помогали ей в её надобностях деревенския бабы, ходившия по очереди убирать барский дом. Анна Васильевна с молоду любила кроить и перешивать разный носильный хлам. А потому и в старости нередко можно было видеть ее на ковре, в гостинной или в портретной, в кругу пяти-шести деревенских баб, за распарываньем и перешиваньем платьев, которых впрочем бабушка никогда потом не носила.

В семье господствовал немалый безпорядок. Бабушка без устали читала; дедушка то и дело охотелся. Дети обучались с грехов по полам. При них когда-то проживал гувернер, из французских гвардейских солдат, эмигрант Санбеф. Пристроясь к этой семье, Санбеф выписал из Франции и свою жену. Мадам Санбеф отлично готовила кушанья. Муж её, впрочем, не столько занимался обучением вверенных ему питомцев, сколько охотой с ружьем по болотам, ловлей рыбы или лягушек себе и жене на соус, да рассказами любовных историй, во вкусе новелл Боккачьо. Дети подросли. Мальчики облеклись в мундиры и уехали в дальние полки. Девочки вышли за муж. Уехали из деревни и Санбеф с женою. Впоследствии они открыли в городе колбасную и отлично торговали.

Хозяйство дедушки, в начале двадцатых годов, стало более, и более приходит в упадок. Случалось так, что при пяти имениях и в них при семи тысячах десятинах земли, не хватало денег на покупку припасов для стола. Гости впрочем не переводились в доме дедушки. Не смотря на долги, Иван Яковлевич жил в свое удовольствие: имел собственных музыкантов, хор певчих, а на охоту выезжал с сотнею и более гончих и борзых.

Обед в доме заказывал всяк, кто хотел. Своей птицы зачастую не хватало, а приносили ее, как молоко, яйца и огородную зелень, по очереди, в счет барщины, с села. Разливала чай и ходила в комнатах, при ключам, худенькая, с жидкою, седою косичкой и постоянно босая, девушка Марья.

Иван Яковлевич, мало развитой, робкий и с юных лет несообщительный и молчаливый, от долгов и разстройства дел, был постоянно не в духе. Анна Васильевна о муже всегда однако отзывалась с отменным уважением, уверяя всех, что Иван Яновлевич весьма умный и тонкий человек, и что самое его молчание - многозначительно. Даже к сердечным слабостям Ивана Яковлевича она относилась крайне снисходительно. Когда у него в лесу, на хуторе, в Курбатовом, завелась в лице весьма красивой лесничихи, Ульянки, фаворитка, - Анна Васильевна и в этой Ульянке сверх ожидания, находила некоторую степень ума "привлекательного" и редкого "в этом сословии". Жалея здоровье Ульянки, она ей подарила свою старую котиковую шубку и собственные шерстяные чулки. И замечая косые взгляды и даже ропот невесток, при виде предпочтения, которое оказывалось этой Дульцинее, говорила: "Вы, сударыньки мои, не фыркайте и не смотрите слишком строго на то, коли я собственный муженек у какой-либо из вас иногда отшатнется в сторону. Жена, милые вы мои, это тоже, что новенькое платье; чай, слышали: за ново ситцы на колочке висят... А муж как господин и владыка. Мы должны радоваться его удовольствиям и беречь его - паче зеницы ока..." Невестки слушали такия речи молча и наставлений свекрови отнюдь не одобряли.

Навещая родных и знакомых, Анна Васильевна любила привозить мужу в гостинец проба разных кушаньев. "Покушайте, зельхен, говорила она в таких случаях, развязывая криночки и горшечки: это - постные пирожки с рыбкой и с грибками; очень вкусны; а это - паштет из дупелей". И Иван Яковлевич, забираясь на сутки и более на охоту в лес, присылал в гостинец жене стряпню Ульянки при записочках: "Покушайте и вы, герцхен, изделия моего кухмистера; на тарелке - белые грибы в сметане, а в миске - застуженные караси. Же ву бёз, и рекомендую - превкусны".

и хуже. Заимодавцы оказывались злее и злее. Судьба имений висела на волоске. А устроить дела, построже наблюсти за распорядками управляющих, не хватало воли, терпения и решимости.

Стараясь, чтоб ничто дурное и тревожное не доходило до мужа, Анна Васильевна сама возилась с заимодавцами, спорила с ними, молила их об отсрочках, выслушивала их упреки и даже брань, но к мужу этих господ не допускала. Иван Яковлевич знал такие обычаи жены, и если кто Либо из кредиторов являлся в Пришиб, он сказывался больным, требовал пьявок и все собирался их ставить, нова назойливые гости не уезжали.

- Вы бы, зельхен, отправились на Середнюю, или в Ольшанку, - говорила иной раз нужу бабушка: дела там, слышно, из рук вон плохо идут...

- Да зачем же я, герцхен, туда поеду?

- Ради Бога, поезжайте; поверьте этих мошенников управляющих. Сколько у вас земель, овец и скота, а доходов почти никаких... Сыновья на службе, надо им и на обмундировку и на житье; ну, и молодые люди, - повеселиться тоже... А денег у нас давно ни алтына...

- Ах, герценьна! я бы и поехал, да вон... кажется, собирается гроза...

Иван Яковлевич был вообще не храброго десятка, но особенно боялся грозы. Он избегал быть в пути во время дождя, опасаясь, что его непременно убьет гром. Человек мнительный и слабый во всех отношениях, в дорогу он собирался особенно неохотцо. Иногда эти сборы длились по несколько недель.

Все знают, бывало, что барыня уговорила барина и что барин наконец решился выехать. И начинаются приготовления. С пяти-шести часов утра передняя, в подобных обстоятельствах, уже полна. Писарь, конторщик, десятские и ключник, переминаясь с ноги на ногу, вздыхая и зевая, стоят в ожидании нова и приказаний барина. А барин проснется и, тоже зевая и вздыхая, прихлебывает ложечкой на постели чай, разсматривает свои руки или, собираясь понюхать табаку, развертывает и опять свертывает на коленях клетчатый носовой платок.

Каждый раз с вечера в таких случаях ученики Санбефши, седовласый повар Евтух Нычка и старая повариха Нешка, нажарят барину я напекут в дорогу всякой всячины. Призывался и лихой на песни и на выпивку слесарь Федька. Появлялся и низенького роста, несчетные разы мятый на выездке молодых лошадей, коренастый, мрачный.и вечно смотревший в землю, главный кучер Ивашко. Слесарю Федьке отдавался строгий наказ - получше осмотреть и перечистить в дорогу бариновы ружья, Ивашке приказывалось - пораньше накормить, напоить и приготовить любимую караковую четверню бариновых лошадей. Но съестные припасы, ружья и лошади давно, бывало, готовы, приказные по нескольку раз выйдут из передней на крыльцо, размять усталые спины и покурить, и на селе все хоронят по дворам, чтоб во перейти барину дороги, а барин все не выходит из своей опочивальни.

Анна Васильевна, в таких обстоятельствах, вертит-вертит спицами чулка, глядит то в одно окно, то в другое, потеряет наконец терпение и входят в нужу.

- Что же вы, зельхен, не едете? - спрашивает она, видя, что муж по прежнему сидят, свесив необутые ноги с постели и разсматривает руки или носовой платок.

- А что, герценька, отвечает Иван Яковлевич: ехать, видно, сегодня не приходится.

- Почему?

- Руки мерзнут и ногти на пальцах что-то как-будто синие. Это верно к перемене погоды. Пусть лучше до завтра.

- Какой же еще погоды! вскидывается в досаде бабушка: смотрите, - Божий день ясен, а в саду, в поле, какой аромат!...

- Ну, нет, отвечает дедушка: я вот и Нешку повариху призывал; говорит, всю ночь до утра курица какая то на кухне кричала: видно, будет дождь.

- Да какой же дождь? на небе ни облачка!

- И сон, герценька, я видел сегодня; совсем нехороший сон... Покойного попа, отца Ивана, будто я в пруде купал, а он меня осилил и верхом на мне будто по саду поехал... Да и вчера был тоже сов... Снился покойный тятенька...

И начнет рассказывать Иван Яковлевич свои сны, да так медленно, с разстановками, что бабушка не вытерпит и уйдет. Отъезд, разумеется, при этом отлагался. А тем временем и прикащики отдаленных вотчин пронюхают, что барин собирается их проверять, и принимают свои меры.

Иван Яковлевич наконец решается. Старая барыня молебен отслужила, ходит веселая, довольная. В крыльцу подкачена желтобокая, выписанная из Вены коляска, и в нее горой наложены всякие складни, погребцы, узлы, укладки и свертки. Лакей и парикмахер Гаврюшка, со всякой всячиной под мышками, мечется, как угорелый из кухни в кладовую, из кладовой в музыкантскую, а из музыкантской в швальню, не забывая впрочем попути забежать и позубоскалить в кружевницам и ковёрницан. Солнце подбирается в десяти часам. Уж и жарко.

- Куриную котлетку только или фрикасе из дичи скушали бы еще на дорогу, - говорит, не помня себя от радости, бабушка.

Она подает знак ключнице.

Через полчаса в хомутах ведут и запрягают лошадей. Лягавый жирный пес Бекас уселся между торчащими ружьями на козлах, радостно визжит и воет от нетерпения.

А тем временем, как Иван Яковлевич, медленно жуя я перебирая косточки, кушает напутственное фрикасе и куриную котлетку, - ключница Марья, высунувшись из коридора, шопотом докладывает барыне, что на деревне... появился мужик с Середней.

- Кто? кто? - спрашивает, заслышав этот шопот, барин.

- Капитошка Кочет.

- Зачем он?

- Родных пришел навестить... потом у него кума... прибавляет, не видя тревожных знаков барыни, седая ключница.

- Позвать Капитошку! - объявляет, утирая губы и в раздумья шевеля бровями, барин.

И является Кааитошка. Поклонится он, станет, как ни в чем неповинный, у двери и молчит.

- Все ли у вас там благополучно? спрашивает, нюхая табак, Иван Яковлевич.

- Как вам, сударь, сказать... кажись бы все...

- А болезней никаких не слышно?

- Как не слышно! Есть...

- Какие же?

- А ходит одна, сказать бы и пустая, да такая, что руки и ноги у людей отнимаются, а то и попрыщет...

- Слышите, герценька? - спрашиваете, глядя на жену, Иван Яковлевич: такая, что и попрыщет.

- Слышу, - отвечает, сердито глядя поверх очков на Капитона, Анна Васильевна.

- Ну, а погода? допытывает барин, начиная опять на коленях разстилать и свертывать носовой платок.

- Ну иди же ты, Капитон, на кухню да вели себе дать водки и пирога, - а я лучше пережду.

Иван Яковлевич до того боялся грозы, что даже в комнатах с первым ударом грома приказывал запирать ставни и двери, зажигал лампадки у образов, ложился среди бела-дни в постель, голову прикрывал одеялом и так лежал, пока удалялась гроза.

Но случалось, что Иван Яковлевич наконец и выедет, да вспомнит, что в то утро встал с постели левой, а не правой ногой, или увидит на улице, крест-на-крест упавшия, две солонинки, или кто-нибудь в деревне перейдет ему дорогу, то непременно возвращается и к новому отъезду соберется уже не скоро.

* * *

Жизнь Анны Васильевны за старости была вообще не легка Сыновья были на службе, дочери за-мужем. Одне книги ее утешали. Твердая нравом, начитанная и умная старушка не унывала. Мужнино хозяйство; правда, шло до того плохо, что, при тридцати-сорока лошадях на конюшне, иной раз не на чем было выехать: лошади то хромали, то были запалены, и кучер Ивашко под-час докладывал, что нет ни единого целого и сносного хомута. За то в комнатах, благодаря хлопотам Анны Васильевны, всегда было чисто, уютно, светло, и приятно пахло. Позолота на зеркальных райках потускнела правда, и потерлась, и Гаврюшка нередко ходил с прорванными локтями. За то цветы по окнам были постоянно свежи и зелены. Полы в комнатах бабы подметали вениками из душистых трав, вощили и вытирали суконками. И если Анна Васильевна не всегда имела деньги на собственные необходимые потребности, если сама она пила чай из безносого чайника, за то мужу кофей на завтрак подавался не иначе, как в серебряном, с резьбой и с цветком на крышке, кофейнике и с такой же сахарницей. В новой год прислуга не выбрасывала из дому сору, а оставляла его где-нибудь в углу за дверью или под печкой, чтоб не вынести вон из дому... счастья...

* * *

Что-ж за "счастье" было у бабушки?

Анна Васильевна, летом, с книгой на балконе, а зимой, с чулком, склонясь к промерзлому окну, по целым часам простаивала, глядя через сад на дорогу в дальнюю их вотчину на реке Богатой.

Так за Довцом, за сто слишком верст, в былой Азовской, тогда уже Екатеринославской губернии, была дедушкина земля и стоял, построенной в прошлом веке его отцом хутор.

Там-то и был "бабушкин рай"... И этот рай была бабушкина крестница - Груня.

Чудным образок досталось это утешение бабушке. Вышла как-то летом Анна Васильевна в старой пришибской сад, взглянуть, не осыпалась ли завязь на молодых, посаженных ею щепах? Она взглянула на яблони - добрый крестьянин, плодовитку и антоновку; взглянула на бергамота и дули... Все было благополучно. Она нарвала цветов и уже хотела уйти, как у корня груши-тонковетуи, в сочной высокой траве, услышала, какой-то писк. Анна Васильевна склонилась в земле, бережно раздвинула траву. Перед ней, перебирая голами ручками и ножками, копошилось крохотное в оборванных пеленочках дитя.

Найденная под грушей, девочка была названа Груней, принята, вырощена и воспитана бабушкой. А когда Груне пошел пятнадцатый год и она уже была обучена грамоте, шитью, домашнему хозяйству, пению и даже игре на клавесинах, Анна Васильевна решилась с нею разстаться.

"Девка на возрасте и страх, как хорошеет!" думала про себя бабушка: "сынки то и дело из полков наведываются, соседние военные тоже как комары здесь толкутся, и один из них, этот картежник и сердцеед, маиор Иностранцев; особенно сильно стал, на Груню поглядывать... Надо ее спровадить подальше."

И Анна Васильевна, скрепя сердце и обливаясь слезами, Груню спровадила. Она снабдила ее одеждою и обувью, наставлениями, благословением и книгами и отправила ее на Донец, на Богатую, под надзор и руководство старого и опытного, но хворого управляющого из немцев, Флуга. Старик Флуг, однако же, вскоре умер. - "Поставьте на его место Флугшу, стала советовать бабушка нужу: немка, почитай, и так при покойном всем там заправляла. Управится и теперь. Особливо же при ней наша Груня; будут у них для нас масло и птица, будут, как след, догляжены овцы, вони и все ваше добро." Муж согласился.

Груня привыкла в хозяйству и действительно хорошо управлялась. Она по часту переписывалась с бабушкой. - "Живу хорошо, милостивая государыня и крестная матушка, писала она: только скучаю. Степь, ни села кругом не видно, ни леса. Новый флигель, поодаль от батрацких изб, сволочен тепло, забор вкруг двора высок и крепок, а на ночь мы ворота с Миной Карловной запираем на замок. Ден цветет - все поле голубенькое, как ситчик, что вы прислали. Овцы здравствуют, - табун с нови бежит, земля дрожит, - а уж сад да и огород у нас, на речке Богатой - не чета, маменька, вашему: будут яблоки апорт, будут сливы-безсемянки, будут черешни и белая слива. Припасайте, крестная, сахару: всего наварим. Да пришлите книжечек. Смерть, по вечерам, тоска. Прочла я Наталью боярскую дочь... Ах, как хорошо. А не вышло ли, маменька, продолжения Онегина? Да еще слышно, - купец тут с бакалеей сбился с дороги, у вас кормил, - ходят, говорят, в списках стихи, Горе от ума. Очень хвалит и у него списано несколько стишков... Пришлите. Флугшу лихорадка бьет, да и глазами хворает. Нет ли каких капель?"

Груне исполнилось шестнадцать лет. Высокая, темнорусая, степенная и гордая, с полною крепкою грудью, румяная и широкая в кости, - Груня ходила с увальцем, говорила медленно, будто нехотя, работала не спеша. Большие серые глаза смотрели ласково... Она станет, не двигая ни рукой, ни бровью, улыбнется, - всю душу осветит. А пела, забравшись в поле или в сад, - не наслушаешься.

"Ой, соберется он на Богатую, соберется!" мыслила, в тоске о своей питомке и в тревоге о мухе, Анна Васильевна: "Середина, Ольшанка ближе к дону, и дела так вот как запущены, - а его туда не сдвинешь. На Богатую же, в этакую даль, как раз, он угодит, - и не спохватишься... Да, да, угодит; и маиор Иностранцев с ним собирается... Недаром Иван Яковлевич стал толковать, что на табун надо взглянуть. Ружья начал чистить, - дичи, говорит, лисиц, да дрохв, не оберешься там... Знаю, сударь, на какую дичь твой друг Иностранцев метит."

С упавшим от жалости и страха сердцем Анна Васильевна вздыхала, хмурилась, быстро перебирала спицами чулка и не отходила от окон, из которых был виден путь на Богатую.

Опасения бабушки однако не сбылись. Груня вскоре ускользнула от всякой опасности.

* * *

Бабушка продолжала навещать хутор на Богатой,

Особенно любила Анна Васильевна встречать весну на этом хуторе. Поедет в родным на Самару или на Торец, отговеется там в великий пост и заедет проведать Груню.

Февраль бокогрей дохнет теплом, да не так, как следует. Колья заборов, углы хат и сараев на подсолнечной стороне, с утра затают, а к вечеру обмерзнут опять. Март еще держит и холод и снег, хотя небо становятся Ласковее, голубее. Вот благовещенье, конец поста. Дружнее дует с полдня знакомый, теплой и полный обаятельной неги ветерок. Старый табунщик Максим глянул в окно, подтянул пояс и говорит жене: "А что, Ганна, должно быть " весна на дворе?" - "Может и весна!" отвечает покорно и робко жена. И оба они выходят на порог хата, жутко я весело вглядываясь в засиневшую степь. - "Пора барышне доложить, пусть отпишет гос* подан, не равнять ли табуна на воле, не выгнать ли коней хоть на старые жнивья*"

Выходят и Груня за ворота. Кругов еще тихо. А белые перистые облака неспокойно несутся над вздувшеюся от подпора дальних вод Богатой. Еще зарями морозит; еще по ночам хрустит под ногами. А в лицо уже пашет иным, щедрым, будто праздничным теплом. Вышла Груня в поле, оглядывается кругов, точно пар молодого хмельного вина разлит и струится в воздухе. И от каждого вошедшого с надворья, от его одежды, лица и речей - пахнет весной, И вот весна пришла.

Огромный, исхудалый за зиму грач, звонко каркая, летит с поля на выгон. Выглянуло солнце, глядит и не прячется. Под его лучами затаили родники, сугробы и наметы. Все точно дымится, обрушается, шумит и плывет. К вечеру будто отпустит. Выйдет Груня на крыльцо, кругом тихо, только собаки на дальней овчарне лают, да в темноте кое-где раздается шелест подтаявшого снега, неугомонное шушуканье и пошептыванье бегущей по скатам в разных уголках и направлениях воды. Стоит Груня и слушает, что говорят воды и что нашептывает весна? Вот все стихло, не слыхать ничего. Но в потьмах у сарая что-то вновь зашелестело: вода понемногу скопилась, пробуравила под соломой, сваленной у коновязи дырку, закипела и точно ухнула, резво понеслась вдоль двора к реке. А не то мелкими, звонкими каплями, как горох или дробь, вдруг посыплется что-то с крыш, точно охватило их налетевших, бродячим теплом, и оне под его струей затаяли...

Прошел день-другой, прошла неделя. Груню нанят в сад. Из влажного, пригретого чернозема, пробиваются первая трава, тут же на солнцепеке пряно и разцветая. Голубые пролески и белые ландвши гнездятся между безлистных еще дерев. Явились ласточки, мотыльки. Цветовая почки на ветвях вздулись, и их липкие, душистые лепестки развертываются зелеными и белыми кулачками. Еще день - вишень и терна не узнать: все сливается в белую стену, и запахом кеда далеко несет от них. Показались мошки и комары. На тропинках обозначились ямки пауков. Рогатый чорный жук суетливо катит задом, через былинки и сучки, скомканный из всякого хлама шарик. Отозвалась кукушка. А вот и соловьи...

Сядет Груня на крыльце, несли её далеко - с Кавказским пленником, или с цыганом Алеко. Двор хутора на взгорье. За вагоном влево и вправо неоглядная степь, на дне широкого лога - извилина речки Богатой, а за рекой опять взгорье и опять синяя, гладкая степь, - все это видно с крыльца, как на ладони. Во дворе тихо. Рабочие, стар и млад, ушли на посев. Овца и лошади пасутся далеко по буграм; за косогором их не видно. Солнце греет. Птицы затихли. И ни один звук не долетает до Груни. Разве хлопотун-петух, роясь в куче сора, отзовется на отошедших к сторонке кур, да согнанная коршуном или кошкой стая голубей с шумов взлетит с овчарни или с мельница и кружась унесется в вербам на луга...

Груня смотрит на голубей, на сарай, под которым кучей свалены низкия дровни, на всякую домашнюю рухлядь, развешенную Флугшей по веревке между погребом и амбаров, на заячьи тулупа, наволоки, кофта, одеяла, платки и вешки. Посидит Груня, вздохнет и идет в сад. А там в сочных травах и в кустах кипит домовитая хлопотня певчих пташек и зверков. В земляных, лиственных и древесных тайниках везде пищат, копошатся, звенят и шушукают новорожденная крылатые и четвероногия семьи. А в воздухе жарче и жарче. Земля накаляется. По степи, волнуясь, ростя и опять исчезая, движутся исполинския туманные марева... Скоро, на кольях заборов и на высохших былинках, явится востроносенькая, вечно-чиликающая "птичка-жажда". Загремят страшные грозы, прольются шумные дожди...

* * *

Груне исполнилось девятнадцать лет.

В конце зимы того года, ездивши с Флугшей в церковь ближняго села, Груня простудилась и пролежала большую часть великого поста. Бабушка и фельдшера к ней присылала и сана ее навестила на страстной неделе. Много в эту вину в степи болело людей. Старый табунщик Максин умер и на его место Иван Яковлевич прислал от себя другого наездника, Родьку, по прозвищу Белогубова. О смерти и о похоронах Максима, а равно о присылке Белогубова, Груня знала смутно, по слухам, изредка долетавшим в светелку, где она томилась в болезни. На пасху Груня оправилась. Еще бледная, худая и слабая она приоделась, накинула на голову платок и, пошатываясь, от скуки вышла на крыльцо, а оттуда в сад.

Был конец апреля. Вечерело. Овцы шли к водопою. Табун резво несся по степи домой.

Груня потянула грудью вольного, свежого воздуха и глаза закрыла от блеска солнца, тонувшого за рекой, да от запаха распускавшихся дерев и цветов. Никогда еще весна так не пленяла и не чаровала Груни. Слезы покатились у ней по лицу. Она присела на кочке, склонилась головой на руку и сперва тихо, потом громче и громче, с переливами, запела некогда модную песню, которой за клавесином выучилась у крестной:

Я бедная пастушка,
Весь мир мой - этот луг,
Собачка мне - подружка,
Барашек - милый друг...

За спиной Груни послышались шаги. Что-то зашелестело в кустах. Она смолкла, оглянулась. Раздвинув ветви вишенника, перед нею, без шапки, стоял высокий, статный человек: в сером стареньком, обхваченном ремнем армяке, на поясе подпилок, нож и ланцет, сам он русый, борода чуть пробивается, молодое, обветренное лицо, и ласковые, смеющиеся и вместе робкие глаза.

- Птушки, сударынька! это вам-с!.. сказал подошедший, разжимая широкую мозолистую ладонь.

Груня взглянула: перед ней на протянутой руке сидели рядком, шевелясь и раскрыв желтые, мягкие носы, две чуть обросшия серым пухом птички.

- Что это? спросила Груня.

- Птушки, сударынька, жавороночки! а може и скворцы... не бойтеся, это вам...

- Новый табунщик, Родька, коли изволили слышать.

Груня встала.

- Ну, Родивон, сделай же ты мне божескую милость, сказала она: отнеси ты этих пташек туда, откуда их взял. Это соловьи... Пусть себе живут... Да бережно, смотри, положи, чтоб соловьиха не откинулась. А за внимание благодарствую...

С этими словами Груня ушла. Поглядел ей вслед Родивон, вздохнул и, почесывая затылок, долго не сходил с места. Как стемнело, он спустился в ягодные кусты, положил птиц на гнездо, в сборную избу ужинать не зашел, а сел на коня, шевеля плеткой, тихо выехал в степь, и Груня из своей светелки слышала, как по темному бугру за рекой, на привольи, раздалась его громкая, заунывная песня...

"Ох, и где-же ты, где-не ты,
"Моя любезная...?"

* * *

С той поры Родивон не выходил из головы Груни. Она пряталась от него, избегала его, но невольно следила за всем, что он делал и что о нем говорили.

В средине мая на Богатую пришли подводы, забирать проданную купцам прошогоднюю пшеницу и кое-что из запасов льна. За болезнью Флугши кули весил и, как грамотный, по списку отпускал под надзором Грушм Родивон. Первые возы нагрузились и с купеческим прикащиком уехали; стали грузиться вторые; подводники устали и пошли обедать. В прохладном, пахнувшем мукой и развешенными новыми вениками, амбаре остались только Родивон да Груня. Поглядывая на Груню, Родивон карандашом выводил последния отметки в амбарном списке. Груня зевнула.

- Это у вас, барышня, какое колечко? спросил Родивон, встряхивая запыленными кудрями.

- Сердолик, крестной подарок! ответила Груня, протягивая руку.

- Да что ты; непутный, поди! мукой всю перепачкаешь! - крикнула она, смеясь и с силой отталкивая Родивона: ой, да не жми же так, больно... пусти... Мину Карловну позову...

Родивон не отступал. Он крепче обнял Груню, подхватил ее от полу, как перышко, посадил на куль рядов с собой и сказал:

- Что-ж, сударыня, кричите; один, видно, мне конец...

- Да пусти-же ты, сумасшедший, что затеял! одумайся! ой!..

- Нечего мне, барышня, думать. Сердце изныло. Одна дорога: либо в петлю, либо в воду... День хожу, как шальной, пони не сплю - помутила меня твоя красота, Грунюшка...

Трепет побежал по телу Груни. Она вспыхнула, искоса поглядывая на Родивона.

- Ах, отчего я не богатый, да не знатный! продолжал Родивон: не пойдешь за простого, не отдадут такой крали за сермяжника...

Груня вырвалась от Родивона. - "Руки коротки!" сказала она, толкнув его так, что тот о закром ударился спиной. - "Мине Карловне - вот ей Богу - все разскажу!" прибавила она, без оглядки уходя из амбара. А когда вечером уехали последния подводы, Груня вышла на крыльцо, подозвала Родивона, взяла у него амбарные списки и, не уходя в горницы, спросила: "кто ты родом и откуда в господам нашим взялся?*

- Княжеский я, несколько замявшись, тихо ответил Родька: в певчих был - не вытерпел; в егерях - не по нраву вышел; лошадей любил - ну, с тем и остался...

- У лекаря, у Егора Фадеича Слееиевского, сперва кучеров ездил, а он меня и к вашим господам направил.

- По пачпорту, что-ли, ходишь?

- Мы оброчные, еще тише ответил Родька.

- Есть же у тебя отец, мать? допытывала Груня, разглядывая стоявшого перед ней без шапки молодца.

- Как перст, барышня, один я на свете...

- Ну, иди-же, Родивон, в себе, да вперед не смей озорничать. Не то, поссоримся.

- А книжечки, сударыня, нет ли почитать? лукавыми, карими глазами усмехнулся Родька.

- После приходи... Найду, сана тебя кликну и отдам!.. а сам не смей! - вся закрасневшись, обернулась и тихо ушла к себе в горницу Груня.

* * *

Кончился май. Началась косовица, молотье огорода и льна. Груня ходила в поле к гребцам и к полольщикам в огород и на луга. Не зимняя пора. Весело и размяться, не смотря на зной и духоту. Везде в часы роздыха неслась болтовня словоохотливых захожих поденьщиц. Бабы толковали о хозяйстве мужей, девки о женихах да полюбовниках. И всякия тайны соседок - хуторянок при этом невольно узнавала Груня: где парни хорошие и где дурные, и кто кого любит и с вен знается, и кто кого гонит, или за кого собирается замуж. Вон загорелая, статная, с черными бровями и русой косой красавица, бросив грабли, божится, что нет на свете лучшого, как ткачихин сын; но она его прогнала и не пустит к своей хате, хоть убейся он. Другая, худощавая, бледная, забитая лихорадкой, лежит под копной и, закинув руки за красивую голову, шепчет подруге, как в воскресенье, в слободе, ее затронул у церкви попович и что она при этом ответила, и как оставив обоих, она уже и слободу миновала, а попович всё за нею, все за нею, идет и просит, чтоб она в такой-то вечер вышла к нему постоять за ворота. И всюду любовь, всюду нега, всюду голос, зовущий в ивой, неизведанной, чудной жизни...

Гребца идут пестрыми рядами по свежим покосам, а Груня глядит вдаль, где по синеющему пригорку Родивон водит на просторе вольный табун. Соберется Груня с дворовыми стряпухами в соседний лесов по грибы, - Родивон уже так: подойдет к ней, ласково так речи ведет, застенчив, глаз на нее не поднимет, а с другими зубы скалит, песни во все горло поет. "Так, так! он полюбил меня, оттого и стыдится!" думает Груня, с кузовком грибов идя домой.

"А воли не с вин? размышляла как-то Груня, погасив свечу и собираясь ко сну в своей горнице: отдадут меня за чиновника, отдадут за офицера... Да будет ли тот так любить? Простой, подневольный человек... Лишь бы не обманул, - крестная выкупит его у князя... Смышленый, умный такой, да работящий: все знает, грамотный, - ему быть не при лошадях... Ему целой вотчиной править, так не испортит дела..."

Груня откинула полог на кровати, распустила косу, присела и, не раздеваясь, стала глядеть в окно. Полный месяц плыл в ясном небе. Кудрявая акация не шелохнувшись стояла на садовой поляне против окна. Тихо. Только кузнечики трещат по лугам, да изредка на птичном дворе крикнет петух, и ему прерывистым, звонким баском вторят молодые, подростающие петушки.

Что-то зашелестело под окном. Груня привстала, слушает. Чья-то рука будто скользит по стеклу, нажимает раму. Рама отворилась. "Боже! неужели воры?" подумала, мертвея от ужаса, Груня: "с нами крестная сила!.." Она спряталась за положок.

- Барышня, вы не спите? это я! - шепчет из саду тихий голос.

- Да кто та, говори! или я крикну...

- Не кричите, барышня, это я... Родивон...

- Что тебе?

- Книжечки нет ли? скука... смерть - тоска!.. шепчет Родивон.

- Нашел, безумец, в какое время книжку просить! Поди, говорю тебе, поди... чтоб и духу-твоего не пахло! как можно! такая пора...

"Встать ли? подойти-ли к нему, озорнику?" разсуждала, не выходя из-за полога, Груня. А ночь тиха, свет месяца щедро льется на землю. Медвяный запах цветущих лип врывается в открытое окно...

* * *

В начале июля, Анна Васильевна получила от Груни письмо, с просьбой о благословения я о разрешении ей выйтм за-муж за Родивона. Сильно озадачила и огорчила эта весть старуху. Она ни словом не проговорилась о том мужу, а велела запречь крытые дрожки, съездила на Богатую, посоветовалась с Флугшей, разспросила Груню, потребовала к себе на глаза Родьку и, дав ему добрую головомойку, кончила тем, что благословила его на брак с Груней. Свадьбу сыграли в ту же осень в Пришибе. Родька стал именоваться Родивоном Максимычем и получил звание конторщика, а в следующем году, когда умерла Флугша, Груне и Родивону было передано и все управление хозяйством на Богатой.

Отлично зажила Груня с мужем. Через год у них родилась дочь, которая также удостоилась быть крестницей Анны Васильевны. Груня заведывала коровами, птицей, садом и огородом; Родивон Максимыч овцами, лошадьми и хлебопашеством. Доходы с Богатой удвоились. Не нахвалится новыми хозяевами далекого хутора Иван Яковлевич. А уж об Анне Васильевне я говорить нечего: она души в них не чаяла.

- Да кто же он, матушка, такой этот ваш новый управляющий? спрашивали Анну Васильевну любопытные соседки.

- Четвертинского князя крепостной, из дворовых, с Литвы, а проживал при доме князя в Москве. Был у нас прежде почитай конюхов, а вон за отличие да за старание чем его муж мой пожаловал.

- Вы его, матушка, выкупили?

- Сам выкупился; без того я крестницы за него не отдавала.

И действительно Белогубов ездил в Москву, и перед венчанием, привез оттуда отпускную. Все шло хорошо. Только сам Родивон Максимыч стал что-то неспокоен: по часту охает, ходит задумчив, мало разговаривает, а уж жену любит - не наглядится на нее, да и с дочкой-подросточком так ласков да нежен, с рук ее не спускает, слезы потихоньку утирает, любуясь на нее.

- Что ты, Родя, печалишься будто? спрашивает его Груня: из-за чего думы твои? или ты чем недоволен, или я тебе не угодила?

- Всем я, Грунюшка, доволен, оттого-то и мысли мои... Ну, думаю, как все это кончится? Ну, как ничего не станет у меня, ни тебя, ни дочки, ни всего?

- Как не станет-и отчего? Бога ты гневишь, Родя, и не добро думаешь.

- Одначе... постой, ответь: а что... вдруг, - ну, как вы помрете, или кто вас отберет?

- Полно, пустяки ты говоришь. Я думала, о чем о другом он заботится... А ты о смерти... пустяки! Все мы под Богом, все под его волею, он нас, и помилует. Лучше ты беглых вон тут не держи. Сам толкуешь про станового, про Сидора Акимыча, не человек, а зверь...

- Полно Груня, будто беглые не люди? Жаль их, да и работают как... А обо мне ты не думай, это пройдет...

между всяким народом у кабака, его узнал какой-то рыжий и невзрачный с виду, загулящий побродяжка. Родивон сильно смешался при виде этого человека и сперва на его привет не признался; но поток они пошли в трактир и двое суток так угощались. Загулящий человек, на радости от встречи с старым приятелем, остался мертвецки пьяный под лавкою трактира, а Родивон уехал домой, но с той поры его как в воду опустили: совсем стал иной.

Эти заботы, спустя некоторое время, как будто и прошли. Родивон с виду казался спокойнее. Но к зиме он получил откуда-то письмо и опять закручинился: начал искать денег в займы, добыл сколько мог, и выслал их куда-то, а прежнего спокойствия не видел. - "Откуда письма получаешь?* допытывала жена. - "От родных, из наших мест", отвечал Родивон, но писем жене не показывал.

Как-то, в Спасовку, написала Анна Васильевна в Груне письмо, что сильно соскучилась по ней и что хорошо бы Груня делала, если бы пока тепло собралась и навестила ее с дочкой.

- Что, ехать ли нам в крестной? спросила мужа Груня.

- Нет, обожди.

- Поедешь после Вздвиженья; лен надо молотить на семена - я один не управлюсь.

Но и пчелу поморили, и мед послали, и Успеньев день прошел, а Родивон не отпускал Груни за Донец.

* * *

В конце августа, стояла особенно жаркая погода. Родивон с утра верхом, а после обеда на беговых дрожках объехал поля, взглянул, как пасутся овцы и лошади, поверил счет подвод, перевозивших остальные копны на гумно, и известил грабарей, рывших в степи новый пруд. Он возвратился на вечерней заре до нельзя усталый, на-скоро поужинал, перемолвил несколько слов с женой, поласкал дочку и ушел спать.

Долго Груня возилась с уборкой посуды и с отдачей разных приказаний, сходила за мужа в анбар и в кладовую. Спать ей не хотелось. Из головы у нея не шли слова, вскользь сказанные нужен за ужином. - "Всяки порядки бывают, заметил он, доедая поросячий бок с кашей: вот хоть бы вольные, значит, отпускные... Иной тебе вчешет туда такое словцо, что после и не расхлебаешь." - "Да ты это про что?" спросила, похолодев от страха, Груня.--" Ничего... это я про одного нашего землячка вспомнил" - ответил со вздохом Родивон: "да и становой опять в голову пришел. Уж точно Ирод не человек, как-есть душегуб; намедни пятерых беглых изловил на Терновой и всех упек в кандалы да в острог... Есть тоже такой барин граф Аракчеев, коли слышала - к тому попадись, живого съест..." - "Да ведь он в Питере, при царе служит, " - сказала Груня. - "В Питере-то, в Питере, а под землей всякого найдет, коли захочет... Чай слыхала, к Чугуеву уже подбирается..."

Спит Родивон да не спокойно, по временам вздрагивает и мечется. Снится ему, что он изнывает от духоты. - "Ох, хоть бы ветер пахнул в лицо, думает он: хоть бы глоток студеной водицы..." Странные грезы порхают над его изголовьем.

Красное в веснушках, отекшее, пьяное лицо склоняется над ним, серые безстыжие глаза смеются, рыжая борода щекочет ему губы и нос. - "Ха-ха-ха! поймался Родька, поймался, землячок!" хохочет на всю комнату пьяная рожа: "вставай, арестант! вот он, вот! ха-ха-ха! тебе хорошо, мне худо... берите его..." - Тьфу ты, сгинь! отмахиваясь руками, из всех сил плюнул на стену Родивон.

Он вскочил, присел на кровати, протер глаза. В комнате мертвая тишина. Полные месяц смотрит с неба. Чебрецом и калуфером пахнет из огорода. И нудные, серебристые звуки несутся в окно: ти-ти, - телень-тень, - ти-ти... Звенит, звенит что-то там в сверкающей дали, за рекой, смолкнет и опять отзовется, будто спускается со взгорья, ближе и ближе подплывает к реке. - "Батюшки-светы! колокольчик!" думает Родивон: "это полиция... меня ищут... Куда деться?" Он бережно, мимо Груни, слез с кровати, на-скоро оделся, отыскал в потьмах ведро с водой, перегнул его, жадно отпил раз и другой, и бросился к окну. Во дворе ни звука. Хромая дворовая собаченка Стрелка, наставя чуткие уши, лежит на месяце у крыльца. Она увидела хозяина, легонько помахала хвостом, встала и ковыляя побежала в сад. Родивон за нею. Выскочила собачка на освещенную месяцем дорожку, постояла, поджав лапку, у одного куста, у другого, скусила верхушку какой-то травки, вежливо полокала ее, перепрыгнула через канавку, обнюхала какой-то бугорок, уставилась носом за реку и вдруг замерла, точно слыша что-нибудь в той стороне. А в ушах Родивона опять шум и звон... Затихая и вновь раздаваясь, несутся серебристые звуки: телень-тень, ти-ти... тень...

"Милочка, Стрелочка! да ты врешь, обозналась! никого нету!" готов молить собачонку Родивон. И вдруг его, как варом обдало. Он вздрогнул, судорожно по пояс двинулся в высокую душистую, болотную траву и замер. Прохладным лужком с заречного бугра явственно донеслось фырканье одной лошади, другой, и негромкое постукиванье бережно катившихся колес. - "Крадутся! колокольчик подвязали!" пронеслось в голове Родевона: "ни к кому больше, как ко мне...*

"Звать ли кого из людей?" - "Не зови никого... Пропадать видно! сам управлюсь..." Через час, за белою скатертью, уставленной всякою снедью и флягами, перед пыхтевшим самоваром, при свече, сидел низенький, седенький, лысый и сутуловатый, в разстегнутом мундире и при шпажёнке, становой. Родивон, с заложенными за спину руками, растерянно и покорно стоял перед ним. Груня, чуть живая от страху, выглядывала на них из-за двери в соседнюю комнату.

- Дверь в сени запер? спросил, уписывая поросенка, становой.

- Запер.

- Никто не знает, что я приехал?

- Никто.

- На птичню, за двор отвел.

- А лошади?

- В конюшню к корму поставил.

- Ворота?

- Так как-же?

- Чего-с?

- Отдаешь тройку белоногих жеребцов за придачу?

- К чему за придачу-с?

- Много будет, ваша милость! в силу проговорил Родивон: нельзя-ли поменее?.. Я подначальный! взыщется... Господа притом строгие...

- Строгие? засмеялся становой: знаю я их лучше тебя! А это, читай... что?... "Доношу вашему благородию, что на речке Богатой, по фальшивому виду.... проживает...." ну ка, читай, братец, сан: "проживает беглый, графа Алексея Андреевича Аракчеева крепостной слуга, Василий Ильин сын, Самохвалов... А бегал он трижды и сидел в остроге в Муроме, да сидел в Херсоне и в Бахмуте... и мне про то доподлинно известно... мещанин Исай Перекатов..."

- Исайка, ваше благородие, врет; он по злобе...

- Не врет, я тебе докажу... Ты Васька, а не Родивон, Самохвалов - а не Белогубов... Лучше признавайся да помиримся; а то будешь меня помнить. Хе-хе... Через час, через два, знай ты это, подойдут понятые. Письмоводитель с сотским в Лозовой остался; чуть зорька выглянет, все будут здесь... Так согласен? Помни - свяжу, а там - в кандалы и в Сибирь... что в Сибирь? хуже! к самому графу Аракчееву по этапу перешлю... Он те вчешет - с живого кожу сдерет! Хе-хе...

- Да ты может и в-заправду не графа Аракчеева крепостной, а князя Четвертинского вольноотпущенный? - шутил, видимо хмелея от старой Флугшиной запеканки, становой.

Родивон упал ему в ноги.

- Где состряпал пачпорт? - крикнул, затопав на него, становой.

- В Бердянске у жида купил.

- Там же.

- Что дал?

- Два золотых.

Становой покатился со смеху.

ваша крестная матушка, - я их довольно знаю! и ручку им не раз целовал! - неужели, говорю, не нашла бы она вам лучшого сокола? Эх, эх... А запеканка мое почтение!.. вечная память Мине Карловне - и ею, а равно покойным мужем её - много почтован!.. Что, любезный? - обратился становой к Родивону: не слыхать ли понятых? не пришли еще?

- Не видно что-то, ответил Родивон, взглядывая в окно.

- Так готовь, душенька ты моя, белоногих... Резвы, ух резвы! Видел, как ты на этих жеребцах по ярманкам свою кралю-сударушку покачивал... Готовь, а я тем временем маленечко сосну... Да ты не бойся - все теперь у нас будет гладко, шито! Никто, опричь меня, про донос этот не знает, даже и письмоводителю я не показывал... Рыло у него не чисто... Понятых тем же часом отпущу назад и напишу, куда следует, что нет такого в здешних местах; а про подарки ты выдашь мне росписку, что деньги-мол за все сполна получил....

"Слава тебе Господи! слава!" не помня себя от радости, взмолилась Груня, когда становой погасил свечу и примостясь на лавке, захрапел в первой горнице, а Родивон ушел ему готовить тройку белоногих.

- Едем, шепнул, входя в жене в попыхах, Родивон.

- Нечего толковать. Буди и бери Параню, да захвати хлеба, одежи. После все разскажу.

- Да он же поладил с тобой, согласился! - лепетала, дрожащими руками одевая дочку, Груня.

- Знаю я их, ненасытных волков. Дай ему только лапу к глотку, всю кровь высосет. Пропали мы, пропали... Скорее снаряжайся, скорей... Люди не скоро сойдутся, - успеем уйти - загоню коней до смерти, а сто верст проскачу - в Бахмуте есть приятель, далее от него уйдем... в Анапу или за Кубань.

Родивон подошел с топором к спящему становому и хотел было сразу с вин порешить, да раздумал. Он пошарил потом с фонарем на чердаке и вкруг дома, взглянул мимоходом на акацию, раздумывая - не повеситься ли? - возвратился наконец в жене, поднял у печки топором половицу, вынул оттуда кожавивй пояс с деньгами, снял со стены ружье, вздохнул, перекрестился на образ и вышел за крыльцо.

Родивон усадил в телегу Груню с дочкой, бросил в них кое какие пожитки, бережно растворил ворота, сам сел на облучок, снял шапку, еще раз перекрестился, прислушался. Везде тихо. Только в соседней слободке за бугром, как бы по волку, тявкают собаки.

Телега без шума выехала за ворота, поднялась на еще темный выгон, стала переваливать за косогор. Родивон неспокойно задвигался, подобрал возжи и сперва рысью, потоп вскачь пустил храпевших и рвавшихся жеребцов.

"Ох, да что же это? что?" заговорила в страхе, оглядываясь, Груня: никак у нас, Родивон Максимыч, пожар?" Родивон с трудом переводил дыхание и молчал. Он крепче надвинул шапку на ухо, крепче налег на белоногих, и тройка, выбравшись на дорогу в Волчьей, скрылась за горой, в то время, как начавшийся за спинами беглецов пожар далеко осветил долину Богатой, в том месте, где стоял хутор и где Богатая сливалась с речкой Богатенькой.

Дом, где спал мертвецки-пьяный становой, вспыхнул и горел, как свеча. Не успели сбежаться из задворных изб разбуженные ревом скотины и гулом огня батраки, не успели подойти завидевшие пламя понятые, от нового дома Ивана Яковлевича остался один пепел.

По окончании следствия, был составлен протокол, а в протоколе было сказано следующее: По Божьему изволению, такого-то года, месяца и числа, ка хуторе лейб-гвардии прапорщика такого-то, от неизвестной причины, в глухое ночное время, приключился пожар. А на том пожаре, кроме лошадей, коров и прочого имущества владельца сгорели: становой пристав Сидор Акимов Солодкий, со всеми его бумагами, пара обывательских коней, с повозкою, и управляющий тем хутором, вольноотпущенный Родивон Максимов Белогубов, с женою Аграфеною Ивановою и с малолетней дочкой, Прасковьей. В чем и подписуемся..."

* * *

Весть о пожаре на хуторе и о гибели управляющого с семьей сильно поразила Ивана Яковлевича и Анну Васильевву. Иван Яковлевич решил разделаться с землей и со всем хозяйством на Богатой. Анна Васильевна мужу не перечила. Это имение вскоре было продано курскому второй гильдии купцу, Ивану Михайловичу Слатину. Иван Яковлевич был доволен тем, что вырученными деньгами уплатил не мало особенно тяжелых долгов. Анна Васильевна была за то неутешна.

"Нет моего рая, нет Грунюшки, тосковала старуха: погибла моя Груня, с мужем и с дочкой, да еще какою страшною смертью погибла! И все я виновата, я... Зачем боялась, зачем ее туда отослала?.."

Прошел год и два, прошло несколько лет. Умер и дедушка Иван Яковлевич.

Некто г. Баженов, борисоглебский улан и местный поэт за много лет перед тем, а именно в 1802 году, оставил, в альбоме бабушки, следующее "Изображение приятного места Курбатова.",

"Курбатов! ты сокрыт природой под горами....
"В тебе собрание прекраснейших картин;
"Величествен твой вид, обилен ты водами,
"И у природы - знать - ты прелюбезной сын...
"В тебе я созерцал приятные предметы,
"Долину, горы, лес, зверинец, водомету
"И как из тростника Михайло коз-гонял.
"Тогда-то в сердце я твой вид благословлял!

где она в прежние годы любила с Груней встречать весну. Под конец дней своих бабушка еще более стала походить видом и нравом на спартанку. Уедет из Пришиба на завод, велит отпречь лошадей и пойдет бродить с книжкой или с кузовком, будто за грибами, в окрестностях старой винокурни, но лесу и по лугам.

"Нет моего рая, нет Груни!" тоскует бабушка: "думала ее сосватать за Калиныча, за винокура. Жила бы, радовала бы меня и по днесь. А теперь? Где то витают душеньки её и её дочки? Ах! не прощу себе, никогда не прощу... я виновата в их смерти... я!"

Бабушка ходит между высоких сосен, по песчаному пристену, между кудрявых берез и ольх, но лугам. Стародавние годы ходят по следам бабушки. - Ничего, никакого приданого я не принесла мужу, думает она: пользовалась его имуществом. Пол-состояния предлагал он мне отписать, по дарственной. Все, все отдала бы, лишь бы жива была Груня..."

А лес стонет, поет, отзывается на тысячи голосов. До влажному остывшему илу, таская из него свежие, сладкие корешки, бегают кулички я черные, дикия курочки. Серая поверхность грязи усевается крестиками их ножек, как старинная рукопись словами. Каждый куст, каждая ветка одеты своим благоуханием. Чубатый удод посвистывает на бугорке; слышится резкое чоканье дрозда; кукушка вдали отзывается; дятлы и иволги как куски разноцветного сукна перебрасываются с дерева за дерево.

А на заре - нескончаемый лесной концерт... Вверху, внизу, везде слышится музыка. Целое море звуков проливается на лес и за зеленые луга.

лесные песни, и бабушкин фаворит-петух, старевшийся при винокурне, не унимается: смотрит с холма на луга и на озера и то и дело кричит... Да крикнет иной раз так, что сам отшатнется в сторону и, наставив один глав в землю, а другой на бабушку, как бы разсуждает: кто его так странно крикнул?

Незадолго перед смертью, бабушка возила больного внука на Кислые воды, за Кавказ. На одной станции, не доезжая Екатеринодара, она меняла лошадей. Станционный писарь взглянул в её подорожную и слегка будто изменился в лице. Он пригласил Анну Васильевну в особую горницу, запер за собою дверь и спросив ее, не у нея ли на хуторе когда то проживала с мужем и с дочкою Аграфена Белогубова, рассказал ей, каким образом Белогубовы спаслись от огня и как они долгое время скрывались по близости в казацких станицах, в том числе и на этой станции, где Родивон нанимался старостой.

- Ну, а Груня? спросила, ни жива ни мертва от страху бабушка: где она теперь? жива ли?

- Не знаю...

- А муж её?

- Отчего-ж они, безумные, отчего-ж ни о чем не дали мне вести? зачем терзали меня?

- Боялись, сударыня-матушка.

- Меня боялись?

- Не вас, сударыня, не вас... Они так вас хвалили и помнят - я все уговаривал их к вам писать... Боялись же своего графа-то Аракчеева...

- А дело-то ихнее - бегство, а потом пожар - нешто померли?

Бабушка залилась слезами...

В Пятигорске, в Кисловодске и в Екатеринодаре, везде Анна Васильевна отыскивала Белогубовых, сулила за указание их значительную сумму денег, с властями переписывалась, даже через мирных черкесов сносилась с горцами - ничто не помогло. След Белогубовых пропал навсегда.

- Вот, душенька, говорила бабушка внуку, рассказав ему эту историю: я стара, у меня ничего нет, имение деда твоего разделено... Выростешь, попомни это... души-то крепостные... души... Читай умные книги, все поймешь...